Октябрь, 1929 г., № 7 (июль), с. 163 - 174
Утром, когда еще только пробивается рассвет, меня будит дежурный по коммуне.
В эти часы в русских деревеньках дудит пастух, и заспанные люди выгоняют скотину. В Ободовке же трубач играет «зорю». Звуки эти очень бодры, с ними легче расставаться со сном. На дворе еще прохладно. Я, дежурный и трубач принимаем парад тишины, потом направляемся в здание, в казарму терэскадрона. Когда мы. входим, казарма стучит ручными умывальниками, каблуками натягиваемых сапог, щелканием затворов. Особые любители сна, наконец, делают резкое движение и вскакивают с постели.
Казарма небольшая. Она кажется больше моделью казармы. Со спинок кроватей свисают белые переднички. Рисунки, цветы — все очень чисто и, как говорят, «что надо».
Через несколько минут раздается мощный голос помкомвзвода: «равняйся!», «кру-гом арш!» Кричит он так, как будто командует не несколькими десятками людей, а целым полком или дивизией.
«После окончания гражданской войны из рядов второго кавалерийского корпуса были уволены старые бойцы-бессарабцы, в течение ряда лет храбрй сражавшиеся за освобождение трудящихся Бессарабии, стонущих под игом оккупации румынских бояр. Спаяв себя кровными узами с трудящимися СССР, бессарабцы одними из первых подняли знамя социалистического переустройства сельского хозяйства, организовав сельскохозяйственную коммуну. Истекшие годы работы в коммуне дали бессарабцам не менее блестящие победы, чем борьба на фронтах гражданской войны. Отмечая заслуги бойцов-бессарабцев перед революцией и идя навстречу желанию участников коммуны совершенствовать свои военные знания,. Революционный военный совет СССР приказывает сформировать с 1 мая 1928 г.. в бессарабской коммуне им. Г. И. Котовского отдельный территориальный эскадрон», — так начинается один из приказов Реввоенсовета.
Формирование эскадрона было большим событием в Ободовке. Это было осуществлением давнишней мечты. Партизаны-котовцы, когда надо было, лихо рубили, но они не знали тогда военного устава, не было времени, чтобы укреплять посадку и стрелять в мишень.
С корпуса в коммуну приехал командир эскадрона тов. Скутельник — старый котовец-кавалерист.
Коммуна сразу преобразилась. Внешне и внутренне. Внешне — военные шинели, приказы, штаб. Внутренне — дисциплина и порядок.
Вначале не было лошадей, пришлось седлать низкорослых подольских лошадок. Они привыкли таскать какие угодно грузы, но брать препятствия им приходилось впервые.
Оседлали даже «Орлика», доживающего в коммуне свою старость. Когда-то он носил впереди всей конницы самого могучего всадника. Орлик был у Котовского любимым и надежным конем. Но теперь у Орлика подкашиваются ноги.
В непогоду он дрожит и забивается в угол. Когда же вдруг снова оседлали его, старый конь заржал, гордо вытянул худую шею и, чуть-чуть прихрамывая, понес на себе самого молодого и легкого терармейца-коммунара.
Недолго продолжалась вторичная служба Орлика.
Теперь уж лучшие рысаки наполняют коммунарскую конюшню. Конюшня в коммуне новенькая. Блестит кафельный пол. Кони дожидаются утренней уборки. Начинается своеобразное соревнование: кто лучше уберет свою лошадь. Убирают тщательно. Черныш разделывает у своей «Партизанки» какие-то особые полосы. Писаренко чистит копыта своего «Батрака», точно направляет бритву.
Кончается уборка, и вскоре из двора коммуны выезжает медленной рысью стройная колонна всадников.
— Что, Функ, тебя подсадить? — шутит командир. Функ смущается и выпрямляет посадку.
В первое время молодые коммунары ходили по коммуне, покачиваясь — «шлюзы плакали». А теперь все уж привыкли к седлу и клинок в руках держат крепко. Самое большое оскорбление, если какой-нибудь старый кавалерисг скажет с усмешкой своему молодому товарищу: — «Что ж, извозчик, стремена теряешь?»
Одна за другой катятся на занятиях подкошенные лозы.
Через эскадрон прошло уж несколько смен.
Трудно сочетать в равной мере военные интересы с хозяйственными. Староста эскадрона одновременно занимает должность заведующего коневодством коммуны. Командир же Скутельник имеет, как он сам говорит, «уклон в военщину».
Левицкий же одновременно и комиссар и председатель совета коммуны. Много задач приходится разрешать его вихрастой голове. Однажды Левицкого поймал за рукав старичок, ободовский селянин.
— Постойте, товарищ комиссар, председатель начальник, уж больно у вас всадники гарцуют гарно, аж на меня, старика, восторг напал. Нельзя ли, товарищ комиссар, председатель начальник, чтобы хлопец мой у вас службу отбывал: все близко от своей хаты будет, да от хозяйства недалеко.
—- Да нет, папаша, еще нельзя. Это у нас опыт проводится. Хотим все колхозы военизировать. Вот, если удастся, то и вам, папаша, винтовку дадим. Тогда и вы, так сказать, маршировать будете.
Гражданская, «штатская» коммуна встает позже.
Трубача заменяет мальчишка. Он с особым ухарством бьет крючком по куску железной рельсы.
Первым обычно вылезает, по-украински завдвором, по-русски — заведующий хозяйством. Это самый солидный человек в коммуне. Ходит он медленно, важно. В длинной красной рубахе. В больших сапогах, сшитых на заказ, он больше всего напоминает палача, прохаживающегося на помосте. Хотя вид у завдвора, если приглядеться внимательнее, добродушный и прозвище у него подходящее — «Дядя Пуд».
В столовой уже ждут коммунаров большие чайники, тарелки с грудой хлеба, горячая каша или суп. Завтрак проходит быстро. Все спешат. День начинается по-деловому. Сразу пустеют и дом. и двор.
Медленно покачиваясь, выезжает верблюд. Он тащит в повозке корм свиньям.
Как попал он, двугорбый верблюд «Алешка в Подольскую лесостепь? Биография его проста. Из Африки французы доставили его к Деникину. Котовцы забрали его в плен. Алешка служил новым хозяевам, честно, таща за собой тяжелые орудия. Меняются времена, и теперь Алешка так же усердно, безропотно перешел на сельскохозяйственный фронт.
Алешку любят дразнить селянские ребятишки. Тогда он надувается слюной — и горе тому, кто почувствует ее на своей одежде.
— Ну, чудотворцы, гайда! — отгоняет мальчишек коммунар Гилко.
— А ну, Алеша, милости просим! — кричит он.
Верблюд сразу, убирая свою слюну, поджимает ноги и опускается на землю.
— Их! Африка! Пески сахарские!
Гилко, махая рукой, дергает длинные вожжи, и повозка, чуть расплескивая .жижу в чанах, двигается к свинарнику.
Африканский верблюд и старый котовец усач-балагур Гилко! Они не случайные гости в Ободовке.
Алешка проделал тысячи верст, до того как стал трофеем гражданской войны и попал в Ободовку.
Гилко — молдаванин, которому вдруг захотелось вернуться из Африки в свой зеленый домик, в Бессарабию. Инстинкт бросил его в партизанский отряд, и он бился на всех фронтах, лежал в лазаретах, перед тем как оказался в Ободовке.
Здесь каждый человек может рассказать удивительнейшие истории. Все они и очевидцы и участники великих событий, в которых они всегда были честными чернорабочими революции.
— Ну, вот, какую мы хорому для йоркширской расы выстроилы, — говорит Гилко, показывая на длинную постройку.
Мы соскакиваем с повозки.
У дверей свинарника нас встречает краснознаменец — воспитатель розовеньких поросят. Свинарня на положении заповедника в коммуне. Надпись «Посторонним вход воспрещается» соблюдается строго.
Но все же нас, по протекции, пропускают в свинарню. Мы одеваем туфли и осторожно, как в музее, двигаемся в сопровождении строителя свинарника тов. Шпары.
Предосторожности здесь нужны. В прошлом году кто-то из посетителей принес в свинарник заразу, и его визит дорого обошелся коммуне.
Свиньи в коммуне — породистые английские йоркширы. Называют их вежливо — сэрами: «Производитель — сэр «Жонглер»! Вообще к ним относятся с уважением. Если поглядеть на коммунарских свиней, то можно ввести новое сравнение: «Чист, как свинья».
Каждая свинья имеет отдельное стойло. За проволочными решетками к толстым свисающимся до самой земли животам веерами расположились букеты нежнейших поросят. Это какая-то свинячая идиллия.
Последние достижения техники проникли также в ободовский свинарник. По рельсам проходит подвесная железная дорога. Вагонетки с кормом, как шары в кегельбане, носятся по свинарнику.
Визгом наполняется свинарник, когда его жители принимают ванны в бассейне, когда грандиознейший боров «Борнон» пускает фонтанные струи через свой пятачок.
А еще недавно стадо коммунарских свиней ютилось в темном деревянном сарае.
Тов. Шпара развертывает перед нами план новых строительных работ коммуны.
Кстати, о Шпаре. Он не первый инженер в коммуне. Коммунары хорошо помнят визит первого специалиста. Он приехал из города. Походил пару часов по коммуне. Потыкал палочкой. Покряхтел и сказал несколько важных слов о строительстве и жизни в глуши. Но и сейчас же попросил, чтобы ему скорей приготовили бричку к следующему поезду. В коммуне тогда не было ни бричек, ни хороших телег. С большим трудом нашли коммунары в районе бричку и отвезли специалиста. Теперь бы его могли спровадить даже на автомобиле.
Когда должен был приехать Шпара, коммунары заранее приготовили бричку. Шпара не мог никак понять, почему его встречают с такими предосторожностями.
Молодой стажер Киевского политехникума быстро нашел общий язык с коммунарами. Все коммунары с напряжением следили за развертыванием проекта нового коровника;. Проект уже закончен. Даже отпечатан в толстой книге. Со
дня на день должны приступить к новой постройке. Свозятся материалы, растет груда кирпичей и землю устилает дорогой лес. Шпара объясняет, должно быть, уж в сотый раз свой проект, но все с одинаковым, неисчерпаемым увлечением.
- Вот, приезжайте, когда выстроим. Почище свинарника будет. А если еще придут из-за границы механические поилки, такие удобства будут, что и человек не откажется стать коровой, — добавляет он.
Не всякую работу одинаково любят коммунары. Все, что угодно: и навоз возить и за свиньями ухаживать, только бы не сидеть в конторе. Вначале коммунары слишком увлекались гонением на бюрократизм. Сметы, учет, — все это считалось «гнилым делом» и «бюрократизмом».
Постепенно приходилось переламывать эти взгляды.
Контора в коммуне настоящая. Даже стучит машинистка, она со своим «Ремингтоном»— экзотическое явление на ободовском фоне.
В конторе всегда толкутся селяне. Это какой-то своеобразный деловой клуб.
Когда-нибудь напишут интересную книгу о том, как истолковывали, применяли в коммуне лозунг: «От каждого по способностям и каждому по потребностям».
Собиратели монет и денежных знаков, которые гордятся редчайшими экземплярами, не имеют в своих коллекциях тех бумажек и жестянок с выбитыми на них цифрами, которыми пытались коммунары строить новые экономические отношения.
Вначале хотели соблюдать строго каждую букву лозунга. Но жизнь не позволила: один работает мало, а сапоги носит за троих, — так хозяйство не построить. Решили тогда, что питаться, детей воспитывать, жилища в порядке держать, рабочую одежду иметь все должны одинаково. Собственные, личные желания удовлетворяй сообразно тому, как работаешь, какую пользу приносишь хозяйству. Работа высчитывается с помощью чеков. Раньше их заменяли собственные коммунарские деньги.
Уже несколько месяцев работают в коммуне люди из Харькова.
- Вот к нам колонизаторы приехали, — говорит не одна коммунарка.
- Да нет, «канализаторы!» — поправляет ее другая.
- А может быть, рационализаторы? — спрашиваю я.
— Да, может, и так, во всяком случае, какие-то... «заторы». Кто их там разберет? — отвечают мне.
Большинство же коммунаров хорошо знает, что рационализация должна дать коммуне, как любит говорить Левицкий, «большой экономический эффект» и «политический капитал».
То, что проводится в коммуне, — это первый опыт рационализации сельского хозяйства чуть ли не во всем Союзе.
Еще не так давно было время, когда вся бухгалтерия — счета, векселя помешались на клочках бумажек и блокнотах, как в несгораемом шкафу, в бездонных карманах зампреда тов. Мокрицкого.
На стенах висят плакаты, нарисованные местными художниками: «Социализм— это учет».
Старушка Ханина, завпрачечной, никак не может понять — какой это социализм, если она будет считать белье не узелками и одной ей понятными цифрами, а на специальных карточках с делениями и графами.
«Каждое яйцо, каждый литр молока — на учет! Только тогда мы можем знать свое хозяйство, знать свои достижения и свои недостатки в любой момент», — так начинается передовая статья в стенной газете «Красный бессарабец».
В конторе сейчас неуклюжие книги заменяются подвижными карточками. Работы много. В коммуне привыкают к копиручету.
Комсомолец Юхименко, особой склонности не имеющий к конторской работе, уже часто поглядывает на часы и заглядывает в окно. Это разгорается аппетит.
Но вот мальчишка опят бьет крючком о железную рельсу.
Заполняется двор, и моментально вешалка у столовой покрывается кепками. Им не хватает места, и кепки, фуражки выстраиваются длинной шеренгой по окнам
в коридоре.
Перед тем как войти в столовую, коммунары направляются к кранам мыть руки. Еще недавно это было нововведением. Дежурный стоял у дверей и следил за чистотой рук. Коммунары походили тогда на деревенских школьников, которых
приучают к чистоте.
Никак не мог освоиться с новой привычкой бывший беспризорный Ной. Он ловил всегда кошек и собак, по дороге от умывальника до столовой успевал перепачкаться, как угольщик. Его мыли насильно. Он брыкался и боялся воды, точно щенок. Но потом привык. Ему понравилась мыльная пена.
— А ну, покажи нам, Ной, культурную революцию,—просит дежурный, и Ной, с ухарством прищелкивая языком, выставляет свои цепкие ладони.
Обед тянется больше часа. За это время столовая отпускает около 400 человек.
Несмотря на то, что в столовой так много людей, чувствуется коллективная семейность. Вкусные запахи, шутки и смех поднимают настроение. Завпрод и коммунарки, работающие в столовой, держат себя, как приветливые и заботливые хозяева.
После обеда начинается вторая половина коммунарского трудового дня. После основательного подкрепления еще больше разгорается работа.
В детском доме раздается легкий храп. В белых комнатках спущены занавески.
В эти часы, в полумраке, я часто беседую с заведующей детским домом тов. Харитовой.
Однажды, копаясь в архивах коммуны, перебирая письма Котовского, я пробежал следующие строки Григория Ивановича: «Посылаю к вам исключительную девушку, которая рождена для коллектива, для коммуны. Она — учительница, и всей душой рвется к работе. У вас в вашей обстановке она может развернуться и дать много-много ценного.
Котовский не ошибся. Он умел видеть людей. Харитова отдала себя целиком коммуне.
Она приехала в Ободовку, не имея представления о коммунарской жизни. Думала, что здесь уже настоящая, в полном смысле этого слова, коммуна. Застала же она голодных людей, ободранных и суровых. Женщины в коммуне тогда еще недалеко ушли от темных ободовских селянок. Они не давали купать детей, думая, что нельзя смывать с них счастья. Они смотрели на нее как на врага, когда она не позволяла укачивать детей и связывать им руки и ноги. Харитова была одна. Баб много. Харитова не выдержала и уехала назад в город.
- Я была настоящим дезертиром, — признается она. — Только потом я это осознала. После того как я окунулась в коммунарскую жизнь, мне стало тяжело в городе. Издали я совсем по-другому поняла коммуну. Меня не могла удовлетворить простая служба от девяти до трех. Я опять сорвалась в коммуну. Хотела во что бы то ни стал достигнуть своего.
Харитова снова настойчиво стала работать. Она внушила бывшим крестьянкам любовь к чистоте и порядку.
Теперь дети уже спят не в ящиках. Детский дом — детская коммуна. Все лучшее дается детям. Чистые кровати, цветы, отдельная кухня, коллективные заботы.
Недавно коммуна пережила корь. В зале лежало больше 50 горячих метущихся телец. Внешне это было почти незаметно. Не было волнений и тревожных матерей. Каждая мать знает, что для ее ребенка сделают все, что нужно и возможно. Они приходили только раз в день справиться о здоровье. Но зато Харитова, врач и воспитательницы переживали за всех. Харитова, забыв свою хромоту, ;целые дни и ночи носилась по коммуне. За всю эпидемию умер только один ребенок. Вся коммуна шла за маленьким гробиком. Кругом же, в селах, десятками умирали крестьянские дети.
Мертвый час за разговорами проходит быстро. Из кроваток вылезают маленькие «бессарабцы». Харитовой уж некогда разговаривать.
Тетя Соня! — раздается со всех сторон.
Сразу чувствуешь, что здесь коммуна, а не детский сад. Здесь дети даже не будут иметь представление о том, что такое частная собственность. Слово «коммуна» они произносят одним из первых, так же как и «папа» и «мама».
И игры у них особые. Игра в «дядю Леву» — Левицкого, в «дядю Максимова»— тракториста, в «тетю Соню» — Харитову. Быть трактористом мечтает каждый. Во время игр все стулья превращаются в тракторы.
—Кем ты хочешь быть?—спрашиваю я у одного, очень забавного бутуза, который ходит особенно сильно, стуча каблуками.
- Командилом эскадлона, — отвечает он важно и отдает честь обеими руками.
Я даю «командилу эскадлона» пачку конфет, прошу, чтобы он их никому не раздавал, и нарочно скрываюсь за дверью. Через минуту, когда я вошел, все рты были заняты работой, и «командил эскадлона», не смущаясь, отдает мне следующий приказ:
— Дядька, дай еще.
Оказывается: для двух-трех конфет не хватило.
Когда спускаются сумерки и в электрических лампочках вспыхивает свет, постепенно увеличивающийся до полного накала, в детский дом одна за другой приходят матери.
Я беседую с ними о детях.
- Хотели бы, чтобы они у вас по квартирам жили?
-На огороде лучше робить, чем с детиной дома сидеть,— отвечает коммунарка.
По воскресеньям детей на несколько часов забирали из детской. Подымались крики:
— Хочу до дому!
«Дома» маленькие коммунары называют детскую.
Недолго остаются матери в детской. Детям пора спать. Взрослые будут мешать воспитательницам, да и пора итти на санитарный кружок. Небольшая комната полна коммунарками. Врач коммуны, Полина Павловна Кунина, проводит беседы о строении человеческого организма. Она подбирает простые понятные слова. Вопросов задают много:
— А почему слезы солены?
— Почему слезы берутся, когда досада. Лишни, что ли?
— Почему человек зевает?
— Какие творчества в ушах жидкость делает?
— А какой интерес вам на мой язык, как в зеркало, глядеться?
На все это даются подробные исчерпывающие ответы.
*
В вечерние часы коммуна принимает особый оттенок. Все как будто меняется. Походка у коммунаров становится медленней и спокойней.
В парке прохаживается местечковое население. Главная аллея напоминает столичный бульвар. Открывается клуб. Громкоговоритель несет в Ободовку рабочую радиогазету, берлинские фокстроты и визгливые румынские скрипки. Ободовцы внимательно, плотно усевшись на скамейке, слушают радио, предаются мечтаниям » щелкают зерна.
В конторе же у красного стола заканчивается деловой день. Идет «наряд». Это ежедневное «вече» привлекает много народу. «Вече» — потому, что эти сборища не знают «регламенту» и докладчиков, как на заседаниях совета. На «наряде», в шуме и вопросах возникает будущий хозяйственный день — какие будут работы,, кого куда послать?
Только после наряда, наконец, освобождается на пару часов до сна актив коммуны.
Уже кони убраны. Они переминают ногами и жуют сено. Сменяется дневальный. Терэскадрон свободен.
В холостяцкой полукругом сидит молодежь. Сергунь из Тамбова (так называют одного комсомольца) тянет гармонь, а сестра его подпевает:
Я любила немца, Любила австрейца, А теперь-то люблю Красного армейца!
Но не всем время до песен.
Галузинский и Юхименко покидают холостяцкую, с книгами и тетрадями подмышкой. Они ищут тишины. Находят приют у кого-нибудь из семейных и углубляются в свои записи.
Галузинский еще не так давно был беспризорным. Коммуна его быстро исправила.
— Дали мне нагрузочку. Ни мур-мур — работай парень! Я даже заинтересовался, выступать стал. В начале краснею с докладческим тоном: Потом сшил я себе плюшевые брюки, галстук на глотку нацепил. Девки в парку липнут и нельзя аж отказаться. Потом, раз одна чудачка не вышла. Думаю я, а на чорта она мне сдалась, лучше буду книги читать! Был я ночным. Коптилка горит, а я все читаю. Девки смеяться стали. Беда! Я думаю: ничего! Наша возьмет, если только глаза не опорчу. Будь что будет! А на рабфак поступлю, чтобы агрономом, как Михаил Осипович, быть. Только вот с одной геометрией, с этими самими маленькими фигурками, никак сладить не могу. Фантазия преобладает в моих планах—признается Галузинский.
Предупредительный сигнал, и электрический свет так же неожиданно, как появляется, уходит из лампочек. Тогда кончаются песни; Галузинский и Юхименко возвращаются в холостяцкую. Выходят поздние гуляки из парка.
Дежурные и ночные всю ночь обходят посты, ворота, слушают тишину. Ведь не так давно еще было время, когда в коммуне ложились спать с винтовками наготове. Бывали ночи, когда бандиты и воры пытались увести коммунарских лошадей, испортить машины. Тогда выстрелы и крики прерывали ободовскую тишину. В последнее время ночи стали спокойней. Да и то все же находятся любители коммунарского добра.
В некоторых углах коммуны мерцают колыхающиеся язычки керосиновых ламп.
Пекаря в белых чепцах, такие же, как и в городе, боксируют в тесто. Издали слышны звуки скрипки. Это играет любимый номер своей программы «Вальс на сопках Манчжурии» тов. Лысенко. Его слушают покорно около тысячи яиц в- двух инкубаторах. Лысенко всю ночь следит за температурой в инкубаторах. Через двадцать дней к звукам его скрипки прибавится гамма цыплячьего писка. Лысенко радуется каждому разбитому яйцу, из которого выходит двигающийся желтый комочек.
Труд по-разному влияет на человека: жизнь среди яиц сделала Лысенко мечтателем и музыкантом. Все ночи играет он на своей скрипке, разучивает по слуху сложные вариации.
— Спокойной ночи! — прощаюсь я с ним.
— Нет, — поправляет он меня: — пожелайте мне лучше спокойного дня. Ведь спать-то мне приходится днем.
Поздно ночью я возвращаюсь на свою койку в комнату Левицкого.
Я прислушиваюсь к его храпу и слушаю в тишине шершавые, невнятные звуки: ...шесть тысяч кроликов... надо подтянуть... хр... хр...»,— бормочет со сна председатель Бессарабской коммуны и, потревоженный случайным скрипом моего каблука, переворачивается на другой бок.
Не все объявления читаются с одинаковым вниманием. Но когда на доске появляется список с фамилиями коммунаров, вызываемых контрольной комиссией, об этом знают все. Несколько раз в месяц у стола с красной скатертью бывает особенно тесно. За столом сидят члены контрольной комиссии, как настоящие старейшины.
Не все могут поместиться в «залу для заседания». Тогда открывается окно, у которого собираются не попавшие в комнату.
Председатель комиссии, тракторист тов. Максимов, открывает заседание. Сам он такого же цвета, как радиатор трактора. Он загорел когда-то раз навсегда. Глаза — угли, густые мохнатые брови, темный рабочий костюм, — все это окончательно делает его чернокожим.
На каком языке он говорит?
Когда-то он знал только румынско-молдавские диалекты. Теперь он уж успел их забыть, учась русскому и украинскому языкам. Ни одного языка он усвоить не смог. И тогда начал говорить сразу на всех языках, выбирая лишь те слова, которые ему почему-либо понравились, или запомнились, или просто удобны.
- Что у тебя за фулиганский подход? Мы хочим, чтобы ты человеком, понимаешь, была! Мы, понимаешь, не будем, как батька, делать тебе нахлобучку. Мы ж тебя не под суд отдаем. Брось разный фокус разводить! Положи лучше сердце на душа и скажи, понимаешь, сущно!
Молодой коммунар, к которому обращается Максимов, хорошо «понимает». Он чувствует себя неудобно и как будто извивается, избегая строгих и внимательных взглядов, направленных на него.
Он здесь не на суде, а перед своими же товарищами.
- Эх, ты, парень, молодый, а прыткий! Злость-то откуда в тебе берется? — вторит Максимову коммунарка.
«Парень» еще недавно кочевал на буферах с юга на север. Нет, нет, а прорвет его: или на работе не послушается старшего, или же словцо завернет, что бабы бегут. Сейчас у него вид смирный, он не оправдывается и смотрит угрюмо под ноги. Лучший суд не исправит его, как горячие, может быть, и суровые слова коммунаров.
Труднее бороться со сплетнями, со слухами: «Так разный ерундот дает нам большой ляпсус», — как говорит Максимов.
Когда разбирается такое дело, оживляются женщины, мужчины же больше иронически посмеиваются.
Однажды комсомольцы заранее приготовили к такому собранию длинный, предлинный язык на плакате. И вывесили его в разгар словесной трескотни. С большим удовольствием они забивали язык гвоздями, в то время как один из них говорил речь о том, что надо, чтоб коммунарки стали серьезнее.
Иногда же эти «пустые разговоры» означают не просто «сплетни», а какой-то нарыв, путаницу человеческих отношений.
Вот коммунарка Добжинская. Ее муж выходит из коммуны. Не поладил. Не ужился. Ищет более легких заработков. К тому же со склонностью к алкоголю. Пить же в коммуне не особенно разрешают. Добжинский требует, чтобы жена вышла вместе с ним из коммуны.
- Не могу я, свыклась, и дитю нашему здесь хорошо, —настаивает она.
- Я ребенка украду! — грозит муж.
- Все равно не уйду из коммуны. Век с тобой жила — добра не видала.
Контрольная комиссия направляет и, когда надо, исправляет внутреннюю жизнь коммуны. Здесь освещается личная жизнь каждого. Коммуна — один организм: трещина в семье — трещина в коммуне.
Когда коммунар хочет жениться, он подает заявление в комиссию. Женщина и мужчина — равноправные члены коммуны, экономически ничем не связаны. Коммуна должна знать и обсудить кандидатуру будущей коммунарки. Так своебразно выполняет эта комиссия и роль «верхсуда», и «загса», и друга-советчика.
У Гоманючки в комнате очень чисто. По стенам развешаны рисунки с листиками. Она их сама рисовала. Портреты вождей Гоманючка окружила бумажными цветами розового и лимонного цветов, как будто это куличи. Военные фуражки желтые котовки своего мужа Вани Гоманюка — развесила треугольником. Подушки на кровати, как будто на дрожжах. На видном месте висит потрепанная фотография. На снимке много худых усталых, опечаленных лиц. Все они смотрят на < крытый гроб, который утопает в колосьях и васильковых букетах. Эту фотографию я видел почти во всех коммунарских комнатах. На ней местечковый фотограф запечатлел сцену прощания коммунаров со своим товарищем, погибшим на поле, под трактором. Это была первая смерть в коммуне.
Гоманюк сидит за столом и читает «Бедноту». Читает он, не пропуская одной буквы, все—вплоть до подписи редактора. Гоманючка же показывает мне гордостью тетради, в которых ее собственноручные каракули.
Гоманючка пришла в коммуну темной ободовской селянкой. Она показывает мне длинную традиционную малороссийскую запаску и тяжелые кресты. Она носила их до коммуны. Не узнать теперь в Гоманючке бывшей ободовской девушки, затянутой запаской. Сейчас она — бойкая коммунарка. Во всех мелочах проявляет удивительную настойчивость и быстроту.
- Вот, Гоманючка, выдвиженкой тебя сделаем. И Харьков и Москву увидишь,— подзадоривает ее иногда Левицкий.
- От це, а что, не буду! Вот только надо грамоту одолеть,— отвечает Гоманючка.
Гоманюк — один из солидных коммунаров, солидных по своей «хозяйственности». Он не может спокойно глядеть, когда какая-нибудь повозка стоит не .месте, или молодой коммунар заморит лошадей. Он живет хозяйством. Это чувство развилось у него уже в коммуне.
Революция вырвала его из Галиции мальчишкой. Юность его прошла в партизанщине. Потом он остался без родины, без земли, отвык от труда. Вместо всего этого у него была только любовь к свободе, к разрушению и наскокам. Сегодняшняя хозяйственность появилась не сразу. Теперь, когда он надевает свой парадный мундир и идет «на неделю» с Гоманючкой к старику, у которого он забрал Ганасью, дивятся на него ободовские селянки: «От це чоловик!» .
Больше всего на свете любит Гоманюк лошадей. Только из-за них ссорится со своим другом Мишкой Лозинским.
Лозинский всегда в движении, дергается от избытка сил и энергии, крепко держит своего горячего жеребца, когда выводит его на прогулку. У жеребца дрожат теплые ноздри; он хочет вырваться из цепких рук Лозинского, сорваться как стрела с натянутой тетивы.
Лозинский играет с конем. Потом пускает его на корду.
— Лошата — жизнь моя, — говорит он. — Еще когда не знал я, что за така советская власть, но — как конь — почуял: за бидных она, и все ж из-за коня. Приехал ко мне в село в Бессарабии румынский офицер лошадей отбирать. Я бачу, дело паршиво! Царя нема, так я буду тоже царем. Пихнул я офицера в Днистр, а сам с конягой в Подольскую губернию.
Лозинский всегда теребит черную гриву своих волос.
— Цыганюра я скольский, и возьни со мной було, пока дурь не вышла. Как возьмет меня в оборот, бывало, Левицкий и Гажалов, аж искры из глазин сыпятся.
Ругался я шибко. А вот недавно сам в совете предложил, чтоб за хорошие слова штраф клали. Теперь я тысячами ворочаю — по заготовительной части работка у меня.
Так живут галичанин Гоманюк, ободовская селянка Ганасья, молдаванин Лозинский в «Бессарабской коммуне».
*
Весна рождалась в ветрах и непогоде. Ночью лужицы покрывались ледяной пенкой. Хрустели шаги.
Нет ничего скучнее осеннего неба в апреле месяце. И особенно, когда кругом «болото» — так называют здесь грязь. Грязь липкая и засасывающая. Как из тины, с трудом приходится отдирать сапоги.
Коммуне дали тракторную колонну и еще два «Интернационала».
Ударная задача: организовать общественную обработку земли в соседнем селе Бондаровке. Село это — единственное в районе — землеустроено, и одно из первых по плану должно быть коллективизировано.
По грязи телега с представителями местной власти коммуны и агрономами плывет в Бондаровку.
По дороге в лесу мы застаем селянина, застрявшего своими санями в грязи.. Он уже несколько часов занимается тем, что носит пригоршнями снег, подкладывая его под полозья. Так он не доберется до Бондаровки и через несколько суток.
Мы соскакиваем с телеги и медленно подталкиваем его сани. Бондаровский дядька, умиленный и усталый, рассыпается в благодарностях.
Так мы дотащили сани до Бондаровки, доказав наглядно преимущество коллективной силы.
Село собиралось на сход.
Дядьки стояли кучками, что-то обсуждая. Слышался легкий бабий говорок. Через несколько часов сход собрался в школе. Небольшая зала оказалась слишком тесной. Тогда открыли окна и двери соседних комнат. Говорили громко, чтобы было всем слышно. Возгласы одновременно сыпались со всех сторон.
Тов. Понамарчук — председатель Ободовского райисполкома открыл сход. Он умеет говорить с крестьянами не как докладчик, а как простой селянин, который только и тем отличается от них, что почитывает газетки. Он сказал несколько слов о севе, о положении Бондаровки, предоставляя сходу разгореться самому.
Бондаровка — одно из бедных в окрестности сел. Много безлошадных. Уж давно идет спор о ценах на лошадей. Те, кто имеют лишних лошадей, пользуются этим и хотят содрать как можно больше с бедняков.
Когда опять заговорили о цене, это оказалось жаром, брошенным в печку. Кулаки узнали о торге и через старичков начали набивать цену. Президиум не вмешивался, чтобы бедняки поняли, что только тракторы могут их спасти, что только общественная запашка удовлетворит все нужды. Сход горячий. Каждый хочет «казать». Кто-то кричит:
- Один распухает от еды, а другие — от голоду! Бедняку ж погибель стоит! Ему отвечает голос с другой комнаты:
- Мы все бидны; мы все хитры.
Из гула голосов возникает «запытание»:
- Не может ли коммуна выслать гурток коней?
- Нет, мы только с трактором должны балакать. Этого и ждали.
Левицкий встал и коротко от имени коммуны сообщил, что коммуна даст тракторы, но только если селяне организуют товарищество.
ото! и не ожидали бондаровские «куркули» — кулаки. Если товарищество, то какой же торг о цене. Сразу же вперед вылез сухой, как стебель, старичок, плакал своим визгливым голосочком:
— Не зачипайте бидного мужичка, прока не будет. Где ж у нас гроши на трактора найдутся?
Сход загудел, как заведенный мотор.
— Пальцами-то землю цапать не будешь?!.
— Як мы сами одиночно, буде дюже тяжко.
— Тракторы нам в командировку.
Когда договорились досыта, и вслух были высказаны все сомнения, попросил слово районный агроном, подслеповатенький и мудрый своим сельскохозяйственным опытом.
— Товарищи! Мы ж приехали воевать за ваше счастье. Надо проснуться, товарищи! Вот вас землеустроили! Трактора-то хотите, а все вместе робить боитесь. Что ж, может быть, опять землю колышками городить? Посевна кампания как хата и школа. Как же робить, если у вас нет плана и расчета. Что у вас есть и чего нет? Худоба есть. Нет худобы. Что — мамалыгу и слезы есть будем? Дадут нам трактора. Впереди-то хлопчик поедет, а кто за сеялкой пойдет? После трактора-то сколько работы. А с кем колонна говорить будет? Мы должны быть вкупе с нашим социалистическим обществом. Так организуемся, товарищи?
— Кто за таку думку? — спросил Понамарчук. Сход, как один, поднял море рук.
— Одна думка гарна — коллективна.
Потом вылез один дядька, стал, как ходок, и обратился к президиум
Не та беда, что мы селянство еще не землеустроено,— а та беда, что мы еще не людеустроены.
— Поцеловать надо такого дядьку, це ж счастье наше! — этим восклицанием тов. Пономарчука закончился сход.
И постановили и к соглашению пришли, а мужик — что резина: его растянешь, а он потом еще больше стянется.
Сход продолжается дальше в хатах, в разговорах, на улице. Село взбудоражено.
Мужики пошли советоваться к священнику. Комсомольцы ходят по избам, беседуют, записывают тех, что согласен вступить в товарищество.
Вместе с председателем сельсовета пробирались мы по плетню к нему в хату. Других он уже устроил ночевать. Из темноты доносились пьяные голоса. Потом раздались звуки падающего стекла. Это хулиганы, подговоренные «куркулями», били окна в школе.
Все те, кто говорили на сходе чужими голосами, насупившись, молчали снимая шапки, особенно низко кланялись, — заговорили теперь камнями и пьяными криками.
В тревожной тишине чувствовалось, что не так безмятежно-спокойно будет спать теперь Бондаровка, что где-то здесь подымается огромная вздыбленная целина.
Уже все подготовлено. Давно розданы и очищены семена. Проведен беседы. Каждый винтик трактора вычищен и смазан.
Но серые дождливые дни не прекращаются. Агроном коммуны Михаил Осипович Шаль хмурится и молчит. С трубкой, в кожухе, он похож на старого шкипера, соскучившегося по морю.
Ободовка как будто потонула в грязи, и никто не кидал спасательного круга.
Белые мазанки почернели, покрылись сыростью.
Местечковые жители от скуки набивались в здание районного суда, где слушали дело о том, как какую-то старуху хлопец обозвал нехорошим словом, причем на суде обе стороны выражались так, что то слово, из-за которого они судились, казалось уже наивным пустяком.
Почта ходила на волах. На почте единственная в районе телеграфистка-телефонистка простудилась. Флюс вытянул ее щеки, и, повязанная одеялом, она жалобно надрывалась над трубкой:
— Крыжополь!.. Дайте Крыжополь, дайте Крыжополь... Говорит Тульчин, Тульчин, Тульчин!..
Как будто ее голосом выражала Ободовка всю свою скорбь о слякоти,, о тоскливых и скучных апрельских днях...
Михаил Осипович сразу помолодел. Утром рано он разбудил Левицкого:
— «Что ты спишь, мужичок? Уж весна на дворе...» — продекламировал он весело.
Солнце, настоящее солнце, сушило землю. Лужицы стали теплыми. Коммунары поздравляли друг друга. Трактористы потирали руки.
Максимов теребил меня:
— Понимаешь? Будет работа! Понимаешь?...
Утром первого мая трубач заиграл «зорю» необычно рано.
Во двор один за другим выезжали тракторы. Их гул поистине величествен. Как будто на аэродроме у самой земли пролетает эскадрилья аэропланов.
Земля, еще мягкая, послушно, как ковер, ложилась под тракторами. По их следам шли коммунары в поле. Сзади, с походной аптечкой, шел ветеринар, и механик нес ящик с инструментами. Работали в поле недолго. Это был только пробный выезд.
В клубе готовились к выступлениям.
В гости к коммунарам приехали на телеге, запряженной волом в ярме. Вол не пугался шума тракторов, его глаза были безразличны, как всегда. Вол и тракторы. Черепаха и курьерский поезд.
Коммуна стоит на горе. Я глядел на расстилающееся село. Ни одной живой души, какая-то густая тишина и покой соломенных крыш. Еще скучнее, еще тише и пасмурнее в местечке.
В коммуне же сквозь гул тракторов слышалось рычание громкоговорителя. Слышался шум рабочих демонстраций, советских столиц.
Коммуна, затерянная в ободовской глуши, не чувствовала себя отрезанной, и она была включена в общий революционный поток первомайского праздника.
На собрании в клубе говорили речи Левицкий, приехавший англичанин, которому «это очень нравится, настолько все необычно», и пятилетняя Таня Субботина. На этом собрании не громыхали речами. Главный доклад был об итогах зимней сельскохозяйственной коммунарской школы. Лучшие «ученики» получили тут же на собрании премии-подарки: платки, книги, отрезы на костюм.
В парке целый день играл марши оркестр. Трактористы же приготовлялись к следующему выезду в поле, чтобы на рассвете стальные плуги врезались в чернозем...
* *