ПОВЕСТЬ
Рисунки А.Ермолаева.
ЦК ВЛКСМ
Издательство детской литературы
Москва 1941 Ленинград
Засылая, Шурка считал до десяти:
- Раз... два... Вот заснуть бы сейчас сразу... Три... четыре... Чтобы ночь пролетела... Пять... шесть... И уже было бы утро... Три... четыре... семь...
Шурка сбился со счета и заснул.
Над Слободкой летела ночь. Перед рассветом прогрохотали артиллерийские орудия, словно застучал сторож тяжелой колотушкой.
И тогда Шурка потянулся и вспомнил о счете. Ему удалось перехитрить ночь, как будто ее и не было вовсе.
Он вскочил и подбежал к окну. Серая дорога дымилась пылью. На улице было безлюдно.
Шурка спешил...
Все было приготовлено с вечера: и остро отточенный полигонный нож с деревянной ручкой, недавно купленный у кузнеца, и кожаный «гаманец» — сума, которую нужно принести домой набитой свинцом.
Шурка взял баклажку с водой и сзади к спине привязал большую краюху пшеничного хлеба, завернутую в ситцевый бабий платок. Он старался не шуметь. На скамейке у стены спал отец.
В этот год войны у немногих слободских мальчишек отцы оставались дома.
Шурка всегда выбегал, когда по улице проходили новобранцы. Среди них было много бородачей и усатых. За ними во всю ширину улицы шли провожавшие. Парни отплясывали гопака. Их сапоги пахли дегтем.
Под однообразные тоскливые переборы балалайки и плач люди уходили на фронт; их сажали на парохода! и увозили вниз по реке — к Кременчугу.
Шуркиного же отца, Кузьму Лавриченко, пока не брали. Так же как всегда, он развозил по городу бочки с квасом. После войны отец вернулся из Манчжурии, принеся с собой медаль на короткой разноцветной атласной ленте и картечную пулю в правой почке, которая в непогоду особенно донимала. Лавриченко горбился, кряхтел и раздражался по пустякам. Шурка вышел из дому.
У трамвайного круга собирались «полигонщики». Первыми пришли ребята- с постоялого двора во главе с отставным солдатом Масалкой.
Масалка когда-то служил горнистом на полигоне. Теперь же он верховодил слободскими мальчишками. Никто не помнил, когда отставной солдат поселился на постоялом дворе. Никто не знал, сколько ему лет. Так же как и ребятишки, Масалка ходил босиком. Он носил форменные брюки навыпуск, никогда не застегивал ворот своей выцветшей гимнастерки, Масалка редко брился. Его матовое от загара лицо было покрыто золотистым пушком. Всех приходивших на круг он встречал улыбаясь, широко выворачивая свои большие обветренные губы.
У собравшихся ребят были с собой баклажки с водой, длинные ножи и гаманцы. Только старые полигонщики не затрудняли себя лишней ношей. Их угощали малыши, которых первый год брали они с собой на полигон.
Ватага мальчишек тронулась в путь. Шли кратчайшей дорогой, через сосны. Лес стоял в полутьме. Только кое-где сквозь иглистые ветви старых сосен, как через штору, сочилось предрассветное утро. Мальчишки торопились. Они пробежали полянку. Каждый старался не отстать. Надо было занять свои места до того, как полигон будут объезжать верховые.
За рядом прямых сосен лежал полигон — огромное поле, на котором многие поколения артиллеристов обучались стрельбе боевыми снарядами.
Под ногами мальчишек мелькали откосы белого песка. Песок остыл за ночь.
Солнце уже брызнуло розовым светом и залило край полигона.
Мальчишки добежали до крайних сосен, согнулись и притаились. Малыши следили за «стариками», по-хозяйски оглядывавшими полигон. Он лежал перед ними, покатый, прожженный солнцем, покрытый выбоинами и рытвинами. Со всех сторон его обступили сосны.
По краям полигона росла густая осока, скрывающая никогда не высыхавшее болотце, прозванное колдебой. От колдебы полз легкий розоватый, быстро растворявшийся туман...
— Пошли! — крикнул Масалка.
Мальчишки, как по команде, выскочили из леса. Они бежали, пригибаясь к земле, а потом легли на траву и поползли.
Шурка придерживал рукой баклажку. Он оглянулся. Там, далеко, орудия, солдаты, высокая вышка и наблюдатель.
До старого блиндажа еще с десяток метров. Шурка почувствовал, что расцарапал ногу. Он полз, прислушивался и оглядывался. Вот растет одуванчик на высоком стебле. Шурка не удержался и сдунул с одуванчика круглую головку. Еще несколько движений — и вот блиндаж. Шурка прыгнул. Посыпались комья земли. Он сразу же выглянул из блиндажа. Далеко уходил полигон. Стебель сдутого одуванчика стоял вытянувшись, как солдат. Полигон был песчаным. Песок виднелся среди диких трав, пожелтевшего пырея и осоки. Только кое-где несмело выглядывали желтые цветки куриной слепоты. Вставало солнце. Все шире и шире становилась освещенная сверкающая полоса.
Шурка взглянул на ногу. Кровь запеклась тоненькой почерневшей струйкой. Пустяки! Главная опасность миновала. Мальчик вел себя осторожно, потому что уже однажды был схвачен верховыми. Он смотрел на одинокий стебель одуванчика, потом перевел взгляд в сторону мишеней. С одной стороны виден край бугорка, а с другой — черное пятно земли. За этой полосой неустанно будет он следить во время стрельбы. Нельзя охватить весь полигон — каждый полигонщик следит за своим заранее облюбованным участком.
— Сейчас начнут, — произнес Масалка.
Вся его «команда» насторожилась, точно это именно они, полигонщики, сейчас поставят прицел и по команде Масалки откроют огонь.
Свистящий грохот пронесся над полигоном, над блиндажем. Он сверлил воздух, за ним гнались подголоски, и вся местность бросала в ответ протяжное зхо.
Началась работа полигонщиков. Никто не переговаривался, не отвлекал и не смешил. Ребята лежали в блиндажах, в «полете», как говорили они между собой. Надо было хорошо слушать, как ревут снаряды и сотрясается земля, чтобы знать, какими снарядами идет стрельба.
Над блиндажами проносились сотни снарядов.
«В полете», скрытые небольшой насыпной крышей, полигонщики были под огнем, в центре сражения. Отсюда хорошо было видно, где и как разрывались снаряды.
Бабах!.. Дзыг!..
Перелет. Снаряд разорвался в колдебе, и болотце, застонав, выбросило кверху грязный столб воды.
А потом на участке, за которым следил Шурка, что-то шлепнуло.
— Чур мой! — прошептал он и посмотрел на Масалку, чтобы запомнил он: неразорвавшийся снаряд — Шуркин «клевок».
Иногда бывало, что это «чур» вырывалось одновременно у двоих, и тогда они быстро добавляли:
— Чур на двоих!
Но и поделенный клевок считался хорошей добычей.
Рвались снаряды. То и дело вспыхивали огненные факелы. Черный дым окутывал мишени, то заслоняя их, то подымаясь за ними.
Снаряды бороздили и взрывали полигон. Вместе с осколками летели комья земли и дерн. Взметалась пыль и песок. Ветер разгонял их вихри, в безветрие же пыльные облака застывали на одном месте.
Снаряды вырывали с корнями высокие сосны; в лесу, за щитами мишеней, они прокладывали себе неровные засеки. Из свежих ран надломленных, расколотых великанов сочилась густая смола.
Вдруг стрельба прекратилась — приехали кухни. Артиллеристы хлебали щи. Офицеры ушли завтракать. Расположились на отдых и полигонщики.
Шурка в обмен на одну пульку взял у полигонщика, по прозвищу Рыжий Медведь, покурить папироску.
Мальчишки говорили о своих заработках. Толстый Рыжий Медведь, обладатель папиросы, у которого было много младших сестер и братьев, все таких же рыжих, как н он, сказал:
— Все равно я отцу в тягость! Надо из дому срываться, не прокормить отцу нас всех. Мне бы на фронт! Там кормят сытно...
— Эх, топтыгин! Туда такие разини не требуются, — прервал Вася Кулябко Рыжего Медведя, близорукого неудачника, который меньше всех уносил свинца с полигона.
Снова заговорили орудия. Пристреливались мортирки. Недолет. Снаряд разорвался впереди блиндажа. Еще раз просвистело в воздухе. Опять недолет. Снаряд разорвался у самого блиндажа, окутанного дымом. Посыпалась земля. Полигонщики смотрели на Масалку: выждать или бежать?
Ничего на этот раз не прочесть на лице Масалки, как будто снаряды разрываются где-то далеко, за много верст.
— Тоже, куда шлепают, стрелкачи! — произнес наконец Масалка. — Разве так ведут огонь?!
Полигонщики снова легли на упоры. Снаряды уже падали за мишенями, в колдебе.
Шурка не отрываясь следил за своей полосой. Вот он заметил еще один неразорвавшийся снаряд, но не показал вида.
Стрельба продолжалась. У многих полигонщиков от долгого пребывания в блиндаже затекли ноги. Они уже с нетерпением ждали окончания стрельбы, предвкушая добычу.
Наконец раздался одинокий залп, и все замолкло. Масалка вытянулся из блиндажа и закричал:
— Вынь патроны, брось стрелять!
И вслед прозвучал долгожданный сигнал отбоя.
Горнист не кончил еще играть, а полигонщики уже мчались к щитам, где разрывались и падали снаряды. Каждый старался опередить другого.
С линии огня к мишеням выехали верховые.
Ожил полигон. Полигонщики занялись своим делом. Вначале они собирали все, что попадалось на пути, чего не надо было искать. Каждый полигонщик выглядел заговорщиком.
Шурка отбежал в сторону. Вот здесь должен лежать только недавно зарытый клад — клевок.
Шурка сел на землю близ кочки, где, как в нору, зарылся неразорвавшийся снаряд, и начал осторожно отгребать землю.
Вот он нащупал рукой что-то твердое — металл! Теперь клевок в его руках. Он слышал биение своего сердца,, которое работало, как моторчик.
Теперь надо было извлечь из снаряда взрывчатое вещество и уже после овладеть всеми его богатствами.
Шурка высыпал пули в гаманец. Для пороха у него был приготовлен другой мешочек.
В разных местах полигона мелькали белые рубашки ребят. Они были заняты своим делом. Шурка поднялся с земли, сделал несколько шагов и как бы мимоходом взглянул на землю. Он знал, что здесь лежит его второй клевок. Только не справиться Шурке с ним сегодня, не дотащить до скупщика. Этот клевок он решил спрятать, чтобы взять его при случае в следующий раз, в день, когда не будет стрельбы, или ночью.
За один день Шурка добыл два клевка, и оба — «чур на одного».
Заходило солнце. Небо придвинулось к полигону. У опушки леса полигонщики разводили костры: они вытапливали оружейные пули-лётки, отделяя свинец. Медленно стекали тяжелые капли свинца.
Полигонщики возвращались в Слободку, обремененные благодарной ношей. Шурка никогда еще не возвращался домой с туго набитым гаманцом. Даже Масалка похвалил его. А если бы знали полигонщики, что у него припрятан еще один клевок! Теперь, наверное, отец купит ему на зиму новые башмаки.
Все вместе шли полигонщики к скупщикам свинца, или, как их называли, менялам. Когда ребята являлись скопом, скупщики не так надували их, как каждого в отдельности. Десятки зорких глаз наблюдали за свинцом, который лежал на весах, дожидаясь оценки.
Расчет за товар производился на месте. Цены были известны, поэтому не торговались.
Скупщики, в большинстве старики, неохотно доставали медяки и каждому отсыпали согласно весу его товара, словно не расплачивались деньгами, а один металл меняли на другой.
В сараях у менял всегда было темно и накурено. И если они здесь не надували юных поставщиков на весе, то наверстывали свое при расчете, так как среди слободских полигонщиков не было особых грамотеев.
Как ни надували менялы полигонщиков, а все-таки уходили они с деньгами. А некоторые счастливчики уносили иногда медяками и десять целковых.
Деньги за Шурку от менялы получил Масалка. Он подбрасывал медяки на ладони и бросал их в широко раскрытый гаманец, который Шурка держал двумя руками.
Не за всякого полигонщика получал Масалка, но уже знали менялы: раз деньги проходят через Масалкины руки, хочешь не хочешь, а плати сполна!
Полигонщики, сразу же как рассчитались, разошлись по своим домам, по каморкам слободского постоялого двора.
Шурка открыл дверь. Отец сидел на кровати и, свесив ноги, медленно, по складам, читал, как всегда вслух, любимую газету «Южная копейка», которую продавали в слободе у мототрамвая.
Увидев Шурку, отец прервал чтение.
— Каша в горшке, — сказал он и протянул руку к Шуркиному гаманцу.
Отец покачал гаманец рукой.
— Ого! —сказал он. — Это по-моему. Всегда бы так! Шурка ел горячую кашу. Отец считал медяки.
— Отец, а отец, башмаки-то теперь купишь?
— Австрийские куплю тебе, на подковах!
— Я не все еще принес, у меня клевок припрятан.
— Ну и молчи! А где спрятал?
— Не найдут... у кочки.
Отец складывал медяки в столбики.
— Ну, а вот это возьми себе на иллюзион, — сказал он: и протянул сыну три пятака.
Шурка в несколько глотков прикончил кашу, он спешил. В иллюзионе он был только один раз, но больше даже не смел и мечтать, что отец разрешит ему этот небывалый в их жизни расход.
У иллюзиона «Маяк», в Предмостной слободе, толпились мальчишки, солдаты, унтеры и фельдфебели, рабочие с артиллерийского завода.
В зале погас свет. Шурка сидел в первом ряду. Перед ним на полотне появился худощавый мужчина, который сел в подъехавшую карету. Воры в масках лезли по водосточной трубе, они отпирали отмычкой несгораемую кассу; лаял бульдог; толстяк ел курицу; сыщики преследовали воров и натолкнулись на загадочные следы.
Шурка не отрывал глаз от полотна с неведомыми ему людьми — силачами, обжорами и убийцами. Он жмурился и досадовал, когда в перерывах между частями вспыхивал свет, и плотнее придвигался к спинке стула, когда начинало трещать и сноп лучей через весь зал бежал к полотну.
Шурка чуть не вскрикнул: прямо на него на всех парах с полотна мчался поезд-Зал свистел и топал, буря восторга проходила по рядам— зрители приветствовали своих старых знакомых по прежним картинам: «Кровавое кольцо», «Сашка-семинарист» и «Сонька-чорт».
Картина кончилась на том, как сыщики гнались за преступниками и им дорогу преградил водопад.
В зале зажегся свет. Шурке не хотелось уходить. Быстро пробежало время! Вот бы знать, как переберутся сыщики через водопад...
Вместе с мальчишками своей слободы возвращался Шурка домой.
Ребята вспомнили, как Масалка в блиндаже в часы ожидания начинал вдруг подражать различным инструментам.
И в поздний час на темной дороге вдруг заиграл оркестр. Мальчики басили и гнусавили, пищали и свистели, подражая барабану, трубе и флейте. Шурка шел подпрыгивая, свежий ветерок с Днепра подгонял его. Он набрал воздух полной грудью и как-то особенно закряхтел, лодражая постепенно замирающему звону тарелок.
Под собственный марш возвращались мальчишки в Слободку.
Быстро прошло лето. Белый песок уже не обжигал пятки полигонщикам. Верховые давно оставили их в покое и не грозили плетьми.
Стреляли на полигоне до поздней осени, а потом стрельбы стали все реже и реже, словно отсырел порох или уже не нужны были мишени, когда так много было живых целей на широких полях, на огромных болотах, более топких, чем полигонная колдеба. Так или иначе, а полигон замолк.
Старые полигонщики говорили, что будет так до первого снега, и временно меняли профессию: нанимались на квасной завод, торговали бубликами, искали заработков за Цепным мостом. По воскресным же дням шли в лавру получать бесплатную монашескую трапезу для бедного люда — черный хлеб и кислый квас.
Шурка прикрыл свое шершавое посеревшее тело старым ватным отцовским пиджаком. Отец определил его продавать газету «Южная копейка» на кругу мототрамвая. Здесь останавливались неуклюжие вагоны, приводимые в движение автомобильными моторами. С грохотом двигались они по трамвайным рельсам.
Шурка звонко выкрикивал заголовки телеграмм. Чем больше было в газете описаний боев и побед, тем быстрее они раскупались, точно между газетами и далекими кровавыми полигонами существовала какая-то связь. И это больше всего волновало Шурку. Он запоминал незнакомые названия городов и сам первым делом находил в газете, на одном и том же месте, сообщения об убитых, раненых и взятых в плен. Недаром он в прошлую зиму бегал в двухклассную слободскую школу.
Бывали дни — пусто на кругу. Трамвай увез всех пассажиров, а газетчики все на своем посту. В такие дни Шурка приносил домой нераспроданные номера. Отец снимал со стены казацкую плеть и, угрожая ею, приговаривал:
— Опять газеты солить принес...
Шурка не обижался, так как сам знал: нераспроданные газеты — большой убыток. И поэтому в течение дня, выкрикивая последние новости, старался изо всех сил.
Все же дома, за сундуком, у Шурки накопилась большая пачка нераспроданных газет. И они шли в дело.
В долгие вечера Шурка ножницами вырезал из газет портреты и рисунки и клейстером прилеплял на стенку у своей койки. Выстроились там длинными рядками отличившиеся на войне ефрейторы, бомбардиры, ротмистры.
Вырезал Шурка и оригинальные рисунки акварелью: «Волки на войне», «Алжирский стрелок на часах в зимнем капюшоне», «Военный священник австро-венгерской армии в походной форме».
Он складывал рисунки и в большую жестяную коробку от чая. На ней были изображены цветные портреты людей из заманчивых стран: китайцы на цыновках, арабы и индусы в чалмах.
Отец разглядывал вырезанные Шуркой снимки и рисунки: все думал встретить знакомых своих по прошлой войне.
— Авось, и на бывшее начальство натолкнусь, хоть аминь скажу, — говорил Лавриченко, рассматривая снимки. Потом снова принимался за газету, подолгу читая по складам вслух.
В один из таких вечеров, когда Шурка клеил, а отец что-то бормотал про себя, уже не глядя в газету, в комнату вошел Масалка.
Он стал у двери, держа в руке барашковую шапку. На нем была все та же летняя гимнастерка, вокруг шеи разноцветный шарф, сшитый из разных кусков материи, как лоскутное одеяло, новые сапоги с забрызганными грязью блестящими голенищами.
«Пришел похвастать новыми сапогами», подумал Шурка.
Перед собой Масалка держал какой-то предмет, тщательно завернутый в тряпки. Весь он выглядел каким-то продрогшим, словно непогода вместе с ним вошла в комнату.
Отец поднялся и придвинул табурет в сторону Ма-салки.
— Садись!
— Час поздний, — ответил Масалка и подошел к Шурке. — Клеишь все генералов да адмиралов? Известное дело, грудь в крестах, а голова в кустах...
Постояв некоторое время молча, Масалка сказал со вздохом:
— И без меня не обошлись...
— Чего это ты там выдумал? — спросил отец, усевшись на кровать.
— Взяли меня... Сегодня в воинское присутствие ходил, очередь моя подошла... Не все еще там года вышли. Я с собой трубу взял. Говорю, еще на той войне горнистом был, а они мне говорят, чтобы я трубу свою дома оставил: не в мои, мол, лета дуть, а для меня, мол, другое дело найдется, лишь бы головы да живота не жалеть. Вот, извольте.
Масалка развернул тряпки и протянул вперед трубу. Он несколько раз протер рукавом запотевший раструб.
— Этот духовой инструмент дарю я твоему сыяу, — произнес Масалка. — Пусть играет.
Он протянул трубу Шурке:
— Бери от старого трубача. Хочу, чтоб пережил меня этот инструмент. В твоих руках, малец, ему теперь надежней, чем у меня. А я шансовый инструмент вместо него возьму, окопы копать...
Шурка сперва не решался взять подарок. Он посмотрел на отца. Тот утвердительно кивнул и сказал:
— Руки от клейстера отмой, перемазался весь.
— Обязательно отмой! — заторопился Масалка. — Я тебя живо научу. Ты смотри, Лександр, губы на мундштуке, а руки вот так держи.
Он сел и поднес трубу к губам. И сразу в комнате стало тесно от то прерывистых, то протяжных звуков: та-та-та, та-бри-та-та...
Масалка сыграл сигнал, отнял мундштук от рта и нараспев произнес:
— Бери ложку, бери бак, Хлеба нету, беги так.
И еще раз поднес он трубу к губам и заиграл: та-та-та-та...
И снова скороговоркой пояснил:
— Коноводы, поскорей подавайте лошадей! Подавайте лошадей, подавайте лошадей!..
Он снова протрубил сигнал и запел на тот же мотив:
— Сколько раз говорил дураку: Не держись за луку!
Один за другим врывались сигналы. И от них стало необычно в комнате. Еще так недавно стены надежно ограждали ее от всего мира. Не уйдет тепло сквозь щели. Даже свет не просочится через ставенку. А Масалка привел с собой в комнату полки, эскадроны и батареи. Он выстраивал их в каре, будил, поворачивал направо, налево, пускал в карьер, отправлял ко сну, врывался в сон тревогой. Он играл донскую казачью «Зореньку» и долгий сигнал — марш-генерал:
Всадники-други, в поход собирайтесь,
Радостный звук вас в бой зовет!
Со звуками сигналки вошла в комнату солдатская казарменная и походная жизнь.
Кузьма сидел на кровати, свесив ноги, слушал сигналы и вспоминал, как несся он кубарем по тревоге, как нога не попадала в штанину; вспомнил зори вечерние на передней линейке и, расчувствовавшись, замахал на Масалку:
— Ну будет, весь устав сыграл! На фронт попадешь, надоест тебе такую музыку слушать.
Масалка опустил трубу на колени.
— И правда, будет, — сказал он, наклонил сигналку, вылил воду и протянул трубу Шурке.
Шурка видел: жаль Масалке расставаться с трубой. Он не знал, что и сказать в благодарность.
— Ну, пойду, — сказал Масалка и надел шапку. Отец подозвал его рукой, неловко обнял.
— За трубу спасибо. Ну, иди, иди! И Масалка ушел.
Шурка хотел дунуть разок, но отец заворчал. Тогда он положил трубу за портрет матери, снятой в подвенечном платье.
Шурка не помнил матери. Казалось ему, не такая его мать была, как матери других слободских ребят. Совсем не строгая и молодая, вроде девушек, которые наряжаются розовыми лентами и в первый день пасхи гуляют по слободе.
Он задул лампу, лежал и думал о том, что мать, должно быть, тоже отца боялась и слушалась; о том, как на свободе будет он вволю дуть в Масалкину трубу...
Утром полигонщики собрались у воинского присутствия. Их было не так много, как в полигонную страду. Ребята постарше ушли на заработки в город. Зато малыши были все в сборе.
У ворот воинского присутствия собралось много народу.
— На войну угоняют!
— И жить мне осталось два дня!
— Ваня, родненький!
Какие только возгласы не раздавались на этом голосистом сборище!
Показался Масалка. Он и на войну собрался, как на полигон, — без вещей, сундучка и свертков. Даже шарф свой он подарил кому-то на память. Себе же оставил шапку, да сапоги, да небритую бороду.
Полигонщики совали Масалке свои подарки — кто перочинный нож, кто кисет, кто металлический портсигар, кто зажигалку.
Гриша, грузчик с постоялого двора, разгрызал монеты и раздавал их по кусочку на память. Все подарки Масалка прятал за пазуху. Ничего не хотел он нести в руках.
Масалка подозвал Шурку, спросил про отца и погладил по голове. Заметив у него за плечом гаманец, спросил:
— Чего это у тебя там?
— Ста-но-вись! — раздалась команда.
Масалка вскинул голову и через минуту уже стоял в середине ряда.
Полигонщики отошли в сторону и грянули марш собственного сочинения. Шурка вытащил из гаманца трубу и начал дуть. Узнали полигонщики знакомую трубу и с еще большей силой ударили в свои воображаемые барабаны и бубны.
Масалка оглянулся, когда проходил мимо оркестра. Он весь как-то выпрямился и руки держал по швам. Только грудь топорщилась от дорогих подарков.
Труба звонко прощалась со старым горнистом.
Приходили ребята по воскресным дням к Шурке, просили в сигналку подуть. Шурка выходил на крыльцо и каждый раз играл одно и то же, что запомнил по слуху в короткий Масалкин урок. А кроме того, он подобрал польку «Катеньку». Трудно было выдувать ее на трубе, но он наловчился.
Шурка не хотел раздражать отца упражнениями па сигналке и поэтому играть уходил из дому к железнодорожной насыпи, у которой лежали сложенные друг на Друга деревянные шпалы. Он то дул что есть мочи, то старался вызвать звуки более мягкие, но труба не подчинялась — из нее вылетали звуки резкие и громкие. Тогда он опускал трубу и начинал напевать... Какие только мотивы не рождались в его голове!
Однажды Шурку спугнул невысокий старичок — не то стрелочник, не то путевой сторож. Он подошел к нему сзади.
— Ты что ворон какофонией пугаешь, другого места не нашел?!
У железнодорожника на шнуре болтался медный рожок. Он, видно, был непрочь потолковать с Шуркой. Но мальчик быстро отбежал в сторону. Сторож с досады ду-нУл в рожок — хриплый и отрывистый звук замер где-то далеко-далеко на полях...
Уже всюду зачернели бугры и хаты. Сквозь пролежни снега выглядывала земля, оседал снег.
Наступала весна.
В слободах у Днепра — Предмостной и Никольской — жители домишек готовились к вешним водам. Ради этих нескольких дней, когда ничто не могло удержать Днепр в его берегах, дома в слободе были выстроены так, чтобы вода не добиралась до окон. Высоко над землей были подняты окна в этих высоких, но одноэтажных домах. И все же с первым весенним солнцем тревога пробиралась в жилища людей. Старики палками измеряли снежный покров на полях, шли к прорубям, по многим приметам предугадывали, крут ли будет нынче нрав Днепра.
Шурка с отцом целый день занимались по хозяйству. Отец смолил лодку, забивал колья, а потом с Шуркой связывал все — койку, кровать, стол и сундук.
Несколько дней связанная, просмоленная слобода ждала наступления воды.
Пожарные вольной пожарной дружины начищали каски. Женщины парили лозу, плели корзины для продажи. Слобода пахла корой и соком ивы.
Мальчишки то и дело бежали к днепровским мостам. Почерневший лед все еще был неподвижен, а с высоких холмов правого берега уже бежали шумные ручьи.
В одну из ночей солдаты понтонного батальона взорвали лед, и он двинулся со скрежетом и яростью.
Льдины подминали друг друга, раскалывались и ныряли в воду.
С моста засветил прожектор. Он опустил свой расходящийся луч на тронувшийся лед. Он что-то искал в ледяной сутолоке, изредка опускался на берег, вырывая из темноты домишки слободы. Луч пробежал по льду, он серебрил его широкую дорогу, сверкал на кромке и превращал воду в молоко. На середине реки крутились ледяные жернова. Льдины ударялись, разрезали друг друга острыми краями, шли в непрерывной ожесточенной схватке.
Через несколько дней на месте ледяных битв по густой воде неслись ветви и щепки, мелкая крошка и последние кружащиеся льдинки.
С высокого берега горожане смотрели на реку, которая раскрыла свои богатства, силу и быстроту, словно показывала себя на весеннем параде. Река текла по простору, сливалась с далекими полями; река устремлялась туда, где на недосягаемой для вод высоте стоял древний город.
Вода окружала город, а вдали на солнце, как купола лавры, блистали вновь образовавшиеся озера.
Но вот еще шире разлилась вода, подобралась к притихшей слободе, все заливая на своем пути.
И слобода поплыла. Плыли плетни и бревна, собачьи будки, сараи, которых не удержала привязь, сорванные с петель двери и оконные рамы, гладильные доски, ушаты, иконы и бочки.
Каждая крыша превратилась в птичник. С крыш кудахтали куры и пели петухи.
Вода просачивалась в дома. Она подмывала, лилась через окна, поднимала привязанные столы.
Слобода медленно погружалась в воду. По водяным дорогам на лодках подъезжали прямо к окнам домишек.
...Шурка с отцом не слезали с печи. Вода покрыла пол. Она дошла до половины ножек стола и выше не поднималась. Хибарка, которую они снимали, стояла на небольшом пригорке. За ней стоял кирпичный дом хозяйки, овдовевшей купчихи Аграфеновой.
Отец на эти дни припас мешок с сухарями. Сидели они на печке и грызли сухари. Шурка держал при. себе трубу.
Давно не был так разговорчив отец. Говорил о том, как в селе жил; о том, что когда разлив большой да дружный — к урожаю; лед весенний не тонет — значит, будет много пшеницы; вспоминал, как с женой хозяйство вел...
Раз ночью слез он с печки, стал на стол, чтобы небо увидеть, какое оно. И остался доволен — ясное небо было над слободой, над разливом. Он распахнул окно, и сразу пахнуло свежестью. Слышно было, как журчала вода. Она доходила до самого подоконника. На воде качались блики огней, и было слышно, как где-то невдалеке, заливаясь, плакал ребенок. Отец закрыл окно и полез обратно на печь.
И Шурке не спалось, хотелось ему наружу, посмотреть, где и что натворила вода.
Отец говорил:
— Эх, Шурка! Обязательно отдам тебя в хор петь, а там...
Шурка молча слушал отца, который вроде сам с собой разговаривал.
— Ну, а в случае чего один останешься, велю тебе — к дядьке ступай.
— Чего ты, отец?
— Слушай, раз дело говорю. Ну, чего не спишь? Спать тебе надо. Дай пиджак, под голову подложу.
Кузьма провел рукой по Шуркиным волосам, и тепло, хорошо стало Шурке от отцовой ласки...
Погладил отец Шуркины волосы, хотел вытянуться на печи, да вдруг скорчился весь и не мог сдержать крика.
— Ничего, Шура, это так... Пройдет.
Еще раз попытался улечься Кузьма на печи. И снова закричал от боли. Он положил руки на живот, мял его, а потом прижал к себе мешок с сухарями...
Уже зарозовела вода пред окном и мимо проплыла лодка.
Шурка смотрел на отца, на большие свисшие подтеки под его глазами.
Отец не мог разогнуться.
Мальчик слез с печи и стал на лавку. Его голова была у самых отцовских ног.
— Значит, и мой черед пришел. Вези меня в город, хочу на земле живот спасать... Вся боль у меня от воды, от сырости.
Отец лежал на печи и стонал. Шурка отвязал лодку и пригнал ее к крыльцу.
Кузьма с трудом добрался до лодки. — Смотри, хорошо закрыл? — сказал он сыну.
Шурка еще раз проверил замок и шестом оттолкнул лодку от крыльца. Он греб веслом, сделанным из лопаты.
Водное пространство еще больше отдаляло город от слободы. Только над небольшой частью воды были перекинуты мосты. Рабочие на лодках уезжали на работу.
Шурка выбрал путь в стороне от других лодок, чтоб не встречаться ни с кем, не объяснять, куда везет отца. Он не оглядывался по сторонам, не замечал, что несла вода, он видел перед собой только отца, который накинул на плечи пиджак, а на лоб низко надвинул картуз.
Подъехав к причалу, притянул рукой лодку и помог отцу сойти. Отец шел, опираясь на Шуркино плечо. Взбирались на гору. Шли по улице, по обеим сторонам которой росли каштановые деревья. Дворники подметали сухую мостовую. Уже гремели пролетки. Отсюда давно сбежала вода вниз, в Днепр. Вода не тревожила покой людей, живших в высоких домах, на высоком месте.
Шурка привел отца к длинному кирпичному зданию городской больницы, помог открыть тяжелую дверь, а сам остался у подъезда.
Долго ждал Шурка, пока вышел служитель и передал ему вещи отца.
Отец наставлял еще по дороге сложить их и положить на печь. Оставил отец денег — долг вернуть в лавку, хозяйке заплатить за квартиру и рубль медяками на пропитание, а нехватит — велел опять в лавке в долг взять.
Бережно нес Шурка отцовскую одежду. «Спросить бы у смотрителя, когда вернется отец», думал он, возвращаясь к оставленной на берегу лодке. Боязно и непривычно было ему одному ехать в дом, окруженный водой. Его теперь там никто не ждал.
Вода ушла. Она нанесла на улицы слободы речной песок, ракушки и щебень. Потемнел низ домов. Ясно было видно, до какого уровня доходила вода.
Слобода сохла на солнце. Шурка ждал отца.
Но служитель, через которого Шурка передавал в палату бублики и вареные яйца, не сказал ему, когда вернется его отец.
На кругу мототрамвая уже давно торговал газетами человек на костылях, вернувшийся с фронта. Висела у него на груди медаль. И многие давали ему за «Южную копейку» но две копейки и даже по пятачку.
Шурка уже брал в долг у лавочника. Давно не ел он ни каши, ни кутьи. И тогда он вспоминал о полигоне. Стрельбы еще не начинались, а ребята уже в одиночку ходили на полигон, запасы которого никогда не иссякали, только теперь их трудней было добывать.
В ход пускались полигонные ножи. Временами раздавался радостный долгожданный звон — нож наткнулся на что-то металлическое. По звуку догадывались, медь лито, алюминий, или просто чугун. Ударяли кусочки металла об рукоятку ножа, стряхивая землю со своих редких находок.
Шурка не взял с собой баклажки с водой, забросил он ее куда-то со старыми вещами. А весеннее солнце уже припекало молодой, зеленый полигонный ковер.
Долго ползал он по полигону, разрезая землю ножом вдоль и поперек. Пар шел от земли, от колдебы. Влага поднималась к синеве. Стало жарко. Шурка шевелил сухими губами. Ничего не пожалел бы он сейчас, только бы напиться! Напиться, а тогда можно было бы еще долго с ножом работать.
Подбежал к колдебе. Под ногами качнулись кочки, забулькала вода, пузырьки квакали, как лягушата, и словно звали его к себе. Он сделал еще несколько шагов, нагнулся и опустил свое лицо в колдебную воду. Чуть солоноватой показалась она ему, но какой вкусной, эта настоенная на травах и камыше желтая вода! Он все пил и пил, точно хотел осушить колдебу.
Но вот он поднялся, напоследок набрал воды в ладони, брызнул на рубашку и пошел обратно к полигону снова ползать на корточках и подбирать все, что осталось от прошлых стрельб.
Выпитая вода перекатывалась внутри, продолжая булькать. Шурка почувствовал странный, необычный привкус во рту... В сумерки вернулся он домой. Наработался за день. Даже не пошел к менялам продать горсточку собранных пулек и свинца. Лег на койку и опять почувствовал вкус воды из колдебы, точно просилась она обратно в болотце. Закололо в животе, он не мог заснуть. Затрясла его лихорадка. Он вскакивал с койки, а потом, когда боль утихала, снова ложился. Шурка горел в жару. Страшно стало ему одному в тишине, и он закричал. Он ворочался с боку на бок, звал отца, а потом уже не помнил, что кричал и кто пришел на его крик.
Очнулся он в большой светлой комнате. Длинными рядами стояли кровати. Играло солнце. На белом подоконнике Шурка увидел разноцветное переливчатое солнечное пятно.
Никогда не приходилось ему лежать в такой белой кровати, в белой рубахе с длинными рукавами, под серым одеялом. Он посмотрел на потолок и увидел прямо над собой большое пятно почти такого же цвета, как одеяло.
«Здание большое, а потолок протекает», подумал Шурка, поняв, что, должно быть, попал в больницу. Он приподнялся на локтях. Казалось, обязательно на какой-нибудь кровати увидит он отца, но кругом стриженые головы, худые лица все таких же ребят, как он, и все чем-то даже похожи друг на друга. Нет, отец, должно быть, в другом месте, но в этой же больнице...
Женщина в белом прямом платье заметила приподнявшегося Шурку. Она подошла к нему, строгая-престрогая, поправила подушку и велела лечь и молчать, а сама стала говорить.
Узнал Шурка от нее, что заболел он болезнью под названием дизентерия, что бредил он, когда привезли его на телеге из слободы. Узнал, что отец его еще лежит в больнице, только в другой палате, прислал няне двадцать копеек, чтобы она лучше за сыном ухаживала.
Няня отошла, Шурка же продолжал следить за солнечным пятном на подоконнике. Ему казалось, что он уже давно здоров, но врач не позволял ему подниматься с постели.
Наконец выписали его из больницы.
Шурка шел по длинному коридору, увидел себя в зеркале и даже остановился — на него смотрел смешной мальчишка в длинном халате с болтающимися рукавами. Он засмеялся и вошел в контору. Там было много сестер и врачей, точно все они собрались его провожать.
Врач протянул руку, они поздоровались. Крепко держал врач Шуркину руку в своей ладони.
— Кто у тебя есть, кроме отца? Может быть, близкие, родные, хорошие знакомые? — спросил врач.
— Никого нет, — пробормотал Шурка. — Я с отцом живу.
Шурка заметил, как жалостно смотрели на него женщины в белых косынках.
Самое главное стало понятно сразу: никогда больше он не увидит и не обнимет отца.
— Скончался во время операции...
— Похоронили на кладбище...
— Гной...
— Вещи...
— Устроить в приют...
Слова как будто доносились издалека.
В приют! Страшное слово. Шурка вспомнил приют-жих, проходивших по слободе в вылинявших рубашках, стриженых, как новобранцы.
Приют считали в слободе тюрьмой для ребят.
«Убегу из приюта», подумал Шурка. Он шел по длинному коридору, когда его окликнула нянечка.
На, возьми. Твой отец мне прислал. Теперь тебе пригодится. — Она протянула Шурке двадцатикопеечную марку с портретом бородатого царя, которая имела хождение наравне с монетой.
Шурка вышел из больницы. Тяжелая дверь в больничном подъезде что-то пропела ему на прощанье...
В этом кирпичном здании оставил он что-то такое, без чего не знал он, как жить дальше.
И Шурка побрел по длинной улице, мимо домов, торговок тыквенными семечками и городовых... Дошел до трамвайной остановки. Вот этот вагон идет в слободу.
Шурка, не глядя, протянул марку кондукторше. Скорей бы добраться до дому — лечь и согреться, лечь и подумать, как жить дальше за себя и отца.
Кондукторша протянула мальчику обратно его двадцатикопеечную мафсу.
— Шура!
Он сразу по голосу узнал слободскую тетю Марусю, жену дяди Якова, лодочника с пристани, который не раз катал полигонщиков по Днепру.
— Ты береги копейку, теперь тебе пригодится. Слыхала я про Кузьму, как его на столе резали, пулю вытаскивали, а вот сердце-то его и не выдержало. А у меня-то, слыхал?.. Дядя Яков-то... Письмо прислали с казенным штемпелем... Убили Яшу-то...
Трамвай медленно проходил по Цепному мосту. Дребезжали окна и железная обшивка вагона.
Вот и круг. Солдат-инвалид выкрикивает заголовки телеграмм из газеты «Южная копейка».
Шурка подумал, что теперь он не смог бы так кричать о далеких новостях и чужом горе, когда никого не интересует то, что случилось у тети Маши да у него, а может быть, и у тех, кто вышли из мототрамвая и разошлись в разные стороны. Есть у них всех свои молчаливые последние новости.
Шурка подошел к дому хозяйки и постучал в окно. Аграфенова вышла на крыльцо.
— А, жилец великий! Что бледный такой? Заходи, не бойся! А квартиру-то околоточный запечатал. Заходи, заходи. Я тебе на полу постелю — можешь ночь переночевать.
И еще узнал Шурка, что после смерти отца к ним на квартиру пришел пристав описать имущество для передачи опекунам, а его хотят поместить в приют.
Шурка подошел к своей хибарке. Он стоял у домика, где прожил с отцом все свои десять лет. Окна и .двери были заколочены наискось досками. Он приподнял верхнюю раму.и открыл окно. Так не раз входил он сюда и раньше, когда дом был на замке, а у него не было ключа, Щурка перелез через подоконник.
Все изменилось здесь. На полу валялись тряпки и осколки разбитых горшков. На койке не было подушки и отцовского пиджака. Не было сапог, сундучка и даже иконы. Шурка сразу понял, чтб случилось: их обобрали.
Он стал собирать разбросанные по полу тряпки и доски, а потом перестал... Ничего путного не оставили после себя «добрые люди».
Нашел он атласную ленту от отцовской медали, плеть казацкую. Зацепив ногой за шнур, он увидел сигналку и обрадовался ей, как самой дорогой находке.
Кто-то наступил на край трубы и погнул ее. Шурка выправил медь. Давно не играл он на трубе и теперь только дотронулся губами до мундштука, но не заиграл.
В комнате уже было темно. Скоро стемнеет и на улице.
Шурка был один-на-один с собой... Он понял, что теперь он совсем один-одинешенек, как сироты, о которых распевают слепцы на базаре.
Хозяйка велела приходить, постелит на одну ночь. Уж спать теперь на полу или в приюте. Хозяйка может сама отвести его в приют, там не надо за квартиру платить...
Решил Шурка больше не показываться на глаза купчихе.
Он завернул трубу в тряпки, прижал к себе, сверток, сунул ленту от медали в карман, вылез через окно и, не оглядываясь, пошел по темной улице.
Долго шатался Шурка по городским улицам. Он заходил в двери больших домов, спускался в подвалы, в которых работали жестянщики, сапожники и бондари. Он стоял перед окованными дверями складов торговых домов; искал бродячих стекольщиков и точильщиков.
Шурка был согласен на любую работу. Бледный и худой, он выглядел совсем еще малышом.
— Сколько лет? — спрашивали его. — Тринадцать, — отвечал Шурка.
— А врешь, прибавил года три. Вот через пару годков и приходи.
Шурка шел дальше.
— Нет ли работы? — в сотый раз за день без всякой надежды спрашивал Шурка.
Его оглядывали с головы до ног, и он часто, не дожидаясь ответа, отходил от дверей.
Так ни с чем возвращался он в слободу.
Наконец взяли Шурку на сезон в греческую мастерскую заготовлять стельки для туфель. Целый 'день сидел он за длинным низким столом у кастрюли с клеем. Надо было послеть за мастерами, которые требовали стелек всех размеров. Тяжелела голова от терпкого запаха клея.
Но прошла горячая пора, и Шурку рассчитали.
Целыми днями он шатался по городу в поисках работы. То нанимали его на квасной завод растапливать большие самовары, то помогал паркет стелить.
Много переменил Шурка профессий, пока не устроился на выгодное место лотошником.
— На торговлю, купцы, подымайся! — будил булочник своих продавцов; они вскакивали разом, как по команде, и шли за горячим товаром.
Шурка торговал пышками. С той минуты, как выходил за ворота булочной, он был свободен и выбирал себе путь по душе. Всюду открыта дорога — на пыльный шумный Подол, на Еврейский базар и Бессарабку.
Шурка любил ходить в Купеческий сад над Днепром.
— Навались, навались, у кого деньги завелись! Никто больше не придет и ничего не принесет! — кричал Шурка.
Проданные пышки он посыпал сахарной пудрой.
— Подсыпь еще, — просили его.
Ему нравилось угощать людей, особенно молодых, которые парочками сидели над Днепром. Таким и не приходилось просить лотошника — он посыпал им пышки щедрой рукой.
Пышки были заманчивы, особенно когда с утра ничего во рту не было. И как тут не съесть пышку, а за ней другую, когда они под рукой!
Булочлик плохо кормил, зато советовал потуже затягивать животы, чтоб меньше есть хотелось и убытка было меньше.
Но советы не помогали — продавцы ели пышки наравне с покупателями. Жалованья от булочника получали мало — все шло в расчет за съеденные пышки.
Как-то проснулся Шурка поутру, но глаз раскрыть не смог. Один глаз сильно покраснел. Моргал-моргал Шурка— болит; видно, ячмень.
В этот день Шурка позже других вернулся с разноса и принес обратно несколько пышек.
Хозяин сидел за конторкой. Он уже принял дневную-выручку от лотошников. Шел от него запах жареного масла, волосы его блестели. Сзади голова булочника была похожа на большой горшок.
Булочник подсчитывал мелочь, которую принес Шурка. Прием денег всегда сопровождался руганью по адресу фальшивомонетчиков. Хозяин определял фальшивую монету «на зуб». Каждый раз их набиралось несколько штук. Булочник отдавал их на сдачу, чтобы спустить покупателям.
На этот раз были проверены почти все монеты, принесенные Шуркой. Булочник неторопливо складывал фальшивые монеты в столбик.
— Где это ты торговал сегодня? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Фальшивой монеты на девяносто копеек. Изволь платить, потому что тебе сегодня расчет пришел. Чего глаз таращишь? Таким глазом мои пышки перед всем городом опозорил.
Шурка прикрыл глаз рукой. Ячмень был, действительно, велик. Понял он, что не расхваливать ему больше пышки из-за этого проклятого ячменя.
Остался лотошник в долгу у хозяина за фальшивые монеты, за съеденные пышки, за нераспроданный товар.
Снова надо менять хозяина и профессию. А как же наниматься с ячменем?
Шурка не вернулся в слободу. Вспомнил он о Дальних пещерах в лавре. Там вместе с богомольцами находили приют все те, у кого нехватало денег на ночлежный дом. Там никто не обратит внимания на его глаз. Каких там только нет калек и убогих!
Мальчик с детства привык к богомольцам. Они проходили толпами мимо окон. Завидя издалека ленту реки, своды моста и сверкающие купола, кидались на колени и отбивали в пыли земные поклоны. Они несли за спиной туго набитые мешки и котомки. Там и золотые монеты и Караваи с запеченным внутри яйцом...
По этой же дороге, через слободу, уходили богомольцы в обратный путь, унося пустые кошельки. Все свои многолетние сбережения они оставляли в лавре, расходовали в монастырской гостинице, жертвовали на храм, меняли на свечи и памятные картинки в иконных лавках. После многих молитв и поклонов, когда деньги подходили к концу, поиздержавшиеся богомольцы переходили из монастырской гостиницы в Дальние пещеры, где их обирали жулики.
Шурка по длинной деревянной галлерее спустился к Дальним пещерам. Он улегся на полу у входа в пещеру.
Здесь спали хромые, положив под голову костыли; старики и старухи, мужчины с посиневшими, одутловатыми лицами... На верхних ступенях лестницы, ближе к свету, молодые парни в рваных рубахах резались в карты.
Снизу же раздавались какие-то приглушенные голоса: не то кто-то пел, выкрикивая отдельные слова, не то рыдал.
Шурка отодвинулся и положил голову на локоть. Ему было не по себе на новой квартире. Да еще кололо в глазу.
Несколько ночей провел Шурка в Дальних пещерах, среди богомольцев, бездомных и жуликов.
Богомольцы сторонились его: а вдруг подберется мальчишка к котомке!
День Шурка проводил в пещерах или в монастырском саду, дожидаясь бесплатной трапезы — кваса и куска хлеба.
Ячмень прошел. Шурка пошел в слободу к тете Марусе. Там он вытащил из мешка старую отцовскую жилетку, кусок брезента, сломанную зажигалку, прогоревшую самоварную трубу, фитили от лампы. Все это завернул в брезент и понес продавать на толкучку.
Уныло сидел он у своего «магазина». Разве так он торговал пышками! А что ему сейчас кричать о жилетке? Никого не привлекала она, так же как и самоваркая труба.
Прошел солдат. Он окинул взором продавца с его товаром.
— Продаешь?
— Продаю.
— А сколько хочешь? За все вместе с твоими ботинками.
Шурка быстро расшнуровал сбитые свои австрийские ботинки, снял их и протянул солдату.
Солдат держал их в руке, точно взвешивал.
— Красная цена со всем барахлом — рубль с полтиной.
-— Бери!
Солдат нагнулся, завернул ботинки в жилетку, взял зажигалку.
— Ну, а остальным торгуй дальше. Да смотри не продешеви, — шепнул он на прощанье.
Солдат отошел. Шурка зажал деньги в руке и смотрел на свои босые ноги. Свернул брезент, а самоварную трубу так и оставил лежать на земле.
...Деньги, полученные от солдата, подходили к концу. Шурка каждый день ходил на полигон. Больше решил он не поступать к хозяевам. «Полигон выручит, а там подрасту», думал Шурка.
На опушке леса Шурка встретил полигонщиков. Масалкина гвардия поредела: кто на работу поступил, кто ушел на фронт с запасным полком...
Не часты теперь были артиллерийские стрельбы. Орудия на фронт отправили — там и учения и война.
В этот день стреляли из винтовок солдаты телеграфного батальона. Полигонщики расходились по домам, Шурка же остался ждать окончания стрельбы, чтобы хоть пули-лётки собрать. Он лежал на выгоревшей траве. Полигон расстилался перед ним такой же огромный, неровный и изрытый.
В обед из лагерей на стрельбище приехали кухни. Ветерок донес вкусный запах борща. Шурка даже лицо ткнул в землю, но соблазнительный запах настигал его. Он приподнялся и оглянулся. Пар идет от кухонь. Солдаты расселись на опушке. Гремят котелки. Кашевар размахивает черпаком. Два солдата сидят, котелки в коленях держат, а третий котелок, полный борща, стоит рядом.
Один солдат полил кусок хлеба борщом, поднес ко рту и смотрит на Шурку прищуренным взглядом.
Шурка подошел ближе.
— Дяденька, есть хочу! — сказал он.
— Садись. Ложка есть? Возьми ложку-то.
Солдат подлил из третьего котелка себе и другу, а остальное дал мальчику.
— Ешь! Нехватит — еще принесем.
С жадностью поев, Шурка отставил котелок. И тогда начался разговор: откуда родом, каких родителей...
Шурка рассказал всю свою историю. Смотрели солдаты на курчавого мальца и, может быть, вспоминали оставленные свои дома. Не придется ли их детям с сумой по домам ходить, горькую сиротскую чашу испить...
Пришло время расстаться с солдатами — сигнал звал их продолжать стрельбу.
Шурка дождался окончания стрельбы. Солдаты собирали мишени. Мальчик подбежал к своим недавним знакомым.
— Ну вот что, переговорили мы со своими. Возьмем тебя в лагерь. Ты начальству особо на глаза не попадайся. А поживешь у нас, там видно будет, — сказали они.
Он пошел за батальоном, возвращавшимся после стрельбы в лагерь.
...Когда прозвучал отбой, Шурка уже лежал на верхних нарах, между солдатами. Нечем было ему покрыться. Солдаты раздвинулись и накрыли Шурку полами своих шинелей.
Видел он во сне, что идет по полигону и труба у него в руке. Покрыт полигон весенними цветами. Идет он не один, а рядом с ним шагают солдаты. Далеко тянулся полигон, и был он на этот раз нескончаемым...
...На Печерске прохожие приметили нового воспитанника телеграфного батальона. Он громыхал по мостовой огромными сбитыми сапогами, спадавшими с ног. Перед тем как сделать шаг, ему надо было шагнуть в самом сапоге.
Ежедневно из лагеря на квартиру фельдфебеля он таскал на коромысле ведра с очистками для свиней.
Шурка считал, что держат его здесь по милости фельдфебеля. Только позже узнал, из-за кого он мучился в сапогах не по ноге. Он уже давно значился в списках, но фельдфебель присвоил все обмундирование, выписанное новому воспитаннику.
Но вскоре большие события изменили жизнь.
С балконов произносили пламенные речи. Даже газетчики выкрикивали последние сообщения из Петрограда ликующими голосами.
И Шурке выдали наконец новое обмундирование — небольшие сапожки, фуражку с лаковым козырьком и ремень с пряжкой, на которой был изображен двуглавый орел. Шурка знал, что двуглавый орел теперь только на его пряжке. Главный орел слетел с трона с подмятыми крыльями.
— Слетел Николашка! — кричал Шурка, топча своими сапожками государев портрет, вытащенный из позолоченной рамы.
Свобода! Днем Шурка тянул в Монашеском саду телеграфный провод, стирал по дружбе белье солдатам, бегал за махоркой и в кубогрейку. Зато время после обеда принадлежало ему — в сады, на Днепр, туда, где военные оркестры играют марсельезу и польку «Рахчахча»!
Иногда Шурке удавалось устроиться среди знакомых музыкантов в самом оркестре во время игры. Он следил за каждым движением капельмейстера. А когда играли польку, приподнимался со всем оркестром и задорно кричал:
— Рахчахча-а!
Бравурные марши сменяли мотивы модных куплетов и песенок.
Военный оркестр играл и на бегах. Здесь праздновались победы рысаков и армии, если о них сообщали газеты. Публика не знала, как выразить свой восторг, когда на ипподром выезжал свадебный кортеж. С лож на беговую дорожку падали букеты цветов.
Кони, разукрашенные разноцветными лентами, шли рядом. Пышные гривы сливались в один быстро несущийся веер конских голов, и тогда выбегали наездники. Они на ходу вскакивали на коней. Их красные лампасы мелькали то спереди, то сзади разноцветных попон. И тогда крики людей уже заглушали оркестровую медь. Лихие наездники доставали из шаровар бутылки и стоя, не замедляя хода, залпом осушали их.
Однажды Шурка увидел в ложе булочника, который, перекинувшись через перила, размахивал руками и что-то кричал.
Булочник открыл новую кондитерскую. Это Шурка узнал от лотошников, которые ходили по рядам и предлагали теперь не только пышки, но и венскую сдобу и булочки, посыпанные сладким миндалем.
...Все лето в лагерь к солдатам приезжали ораторы. За день их бывало по нескольку человек. Они призывали солдат «выполнить свой священный долг, довести войну до скорой победы».
— У меня трое детей и жена, а я сегодня же отправляюсь, братцы, на фронт, — говорил один из них.
— Так он и поедет, как же! — неслось ему в ответ.
Приезжали и другие ораторы — солдаты и штатские — большевики. Ясно было, что эти ораторы за революцию, против войны, потому что выгодна она только буржуям, из-за которых льется народная кровь.
«Да здравствует революционная борьба! Вперед к миру и войне с международным капиталом!» — так заканчивали свои речи большевики.
Солдаты пели: — Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе!
И с каждым разом все больше и больше солдат подтягивало эту простую и понятную песню. И Шурке казалось, что уже давно знает он эту песню, точно и отец пел ее когда-то.
Эту песню пели и в июне, когда на улицы города вышли рабочие-арсенальцы, солдаты понтонного и телеграфного батальонов, саперы и коннобатарейцы.
Печерские солдаты и рабочие шли без офицеров и полковых знамен, одной колонной.
Колонна вышла на широкую улицу. Дамы в вуалях размахивали разрисованными зонтиками; мужчины в котелках и соломенных шляпах, студенты и чиновники в белых кителях, господа офицеры заполнили тротуары.
С тротуаров свистели и гикали, мешали итти, перегораживали путь, старались затеять драку.
Колонна шла во всю ширину улицы, неслось и перекатывалось над ней: «Долой войну! Вся власть Советам!»
Осень раскачивала пожелтевшие листья широких лип, перекинувших свой багряный наряд за высокую чугунную ограду дворцового парка. Яркие дни, дразнящие возвращением лета, когда солнце сверкало на куполах лавры, боролись с ночами, прохладными и долгими.
В казармах еще не топили. Солдаты поднимались продрогшие, и с утра начинался разговор о судьбе родины, о фронте...
Как никогда, раскуривали махорку и пили много чаю прямо из котелков, ждали писем из дому, а главное — газет и листовок. Их находили под подушками, в уборных, в карманах и рукавах шинелей. В них солдаты читали: пора брать власть в свои руки, в руки рабочих и крестьян.
Готовился Второй Всероссийский Съезд Советов; ждали, что он возьмет власть.
Председатель солдатского комитета подозвал к себе Шуру Лавриченко и Васю Кулябко, воспитанников батальона. Вася Кулябко, давно мечтавший стать телеграфистом, попал в батальон еще раньше Шурки.
Председатель приказал заходить в солдатские казармы и во дворы юнкерских училищ, ко всему прислушиваться и докладывать ему, что где творится.
Мальчики заходили в казармы. Прислушивались к разговорам. Пропускали их и во дворы юнкерских училищ. Юнкера, в отличие от других воинских частей, усиленно обучались — маршировали часами по плацу, точно готовились к параду, кололи воображаемого противника в штыковом бою.
...Как-то мальчики вернулись в батальон раньше обычного. Надо было сообщить председателю солдатского комитета о том, что юнкера на перекрестке улиц, идущих к арсеналу, сооружают баррикаду из красного кирпича, а в Мариинском парке роют окопы.
Председатель уже знал об этом. Он приказал ребятам остаться в казарме набивать пулеметные ленты.
Всю ночь набивали ленты, чистили и осматривали винтовки. Приходили посланцы от понтоныиков, из авиапарка и конногорной батареи. Было и много штатских — они уносили с собой винтовки и патроны.
Офицеры не появлялись в батальоне. Они знали: здесь нет больше их подчиненных.
Над Печерском пролетел аэроплан. Его рокот был сигналом начала восстания. В городе погас свет.
Город разделили баррикады — юнкерские из кирпича, арсенальские из дров и каменного угля.
В октябрьскую ночь рабочие-дружинники и солдаты с оружием в руках ждали вестей из Петрограда.
Залп крейсера «Аврора» услышала страна. В Киеве начался бой за власть Советов.
Восставшие били по юнкерским баррикадам, по штабу Киевского военного округа.
Офицерский «батальон смерти» бросился на арсенал. Шурка слушал залпы и грохот. Стрельба шла одновременно на многих полигонах, и трудно было разобраться в свисте и грохоте, снаряды неслись навстречу друг другу... Председатель солдатского комитета теперь командовал батальоном. Он приказал мальчикам отправиться к понтонному батальону, передать донесение и получить ответ.
Как из полета на полигоне во время стрельбы, выскочили мальчики из ворот. Побежали, прижимаясь к стенам домов, задерживались на углах, оглядывались по сторонам и, выбрав момент, быстро перебегали мостовую.
Так добрались до понтонного. Здесь уже знали воспитанников телеграфного батальона.
Их сразу же отправили с важным сообщением в обратный путь. Мальчики выбрали другую, более короткую дорогу. Они должны были перелезть через баррикаду, перегородившую улицы. За мешками с песком и кучами угля лежали рабочие-арсенальцы. Только что они отразили юнкерскую атаку.
Ребята подбежали к начальнику дружины. Они знали пароль.
— Ложись! — пронеслась команда,
Вдали заколыхались темносерые шинели. Надо было как можно ближе подпустить юнкеров. Шурка лег рядом с пожилым рабочим, который был весь в угольной пыли, будто только сейчас выскочил из кочегарки. Тут же на мешке лежало несколько винтовок. Кулябко взял одну из них, примерил ремень, укоротил его. Он прицелился через отверстие между мешками с песком.
Взял винтовку и Шурка и протянул руку за патронами.
Вот они, юнкерские фуражки. Шурка никогда еще не стрелял, зато он много раз видел, как стреляют другие. Он не знал, как продеть руку в ремень. Винтовка качалась. Раздался залп. Шурка выстрелил позже всех.
— Эй ты, наводчик-артиллерист! Целься выше! — услышал он голос Васи.
Шурка крепко прижал к плечу приклад. Он видел только, как люди в сером приближались к баррикаде, как ладали они на землю — живые цели. Близко над головой раздался пронзительный свист — голова невольно опустилась...
Шурка приноровился к винтовке, теперь он крепче и удобней держал ее.
— Не стреляй! — раздался вдруг над ним голос Васи Кулябко.
Шурка смахнул с лица сухую пыль и поднялся. Он смотрел на мостовую. Всюду лежали убитые юнкера. «Может быть, и моей пулей», подумал Шурка. Кулябко толкнул его.
Чего засмотрелся, давай мимо гимназии!
Они побежали по мостовой. Кулябко вскинул винтовку на плечо, Шурка же держал ее двумя руками впереди себя.
Кулябко знал все проходные дворы Печерска. На этот раз путь был сложнее обычного. Перелезали через заборы, пробирались через слуховые окна чердаков на крыши.
С крыши по лестнице спустились во двор, а там последний забор — и они вышли в переулок, который вел к телеграфному батальону.
Уже несколько раз юнкера атаковали телеграфный батальон. Юнкерские училища со всех сторон окружали восставшую часть. Батальон ждал помощи, и мальчики принесли весть: как только со стороны Слободки начнет стрелять тяжелая артиллерия, выступят и другие части.
Прапорщики и юнкера укрепились на соседних крышах. Они открыли огонь из пулеметов.
Телеграфисты по приказу собрались внизу. Опустел верхний этаж казармы. Только пули ударялись о стены, дверные ручки; они долбили штукатурку и, как оспой, покрывали стены мелкими пробоинами.
Шурка и Васька вбежали наверх за оставленными винтовками. Они увидели у окна каптенармуса Ваську Петрова, который странно опустил голову на подоконник, словно смотрел вниз, на улицу, на то, как беснуются юнкера.
Мальчики вдоль стены пробрались к каптенармусу и, оттащив его от окна, вынесли в коридор. Снизу доносился шопот, крики, слова команд. Наверху изредка, как бы нехотя, звучали последние глухие выстрелы.
Плечи каптенармуса были окровавлены. Он еще сам успел расстегнуть ворот гимнастерки. По белой груди струйками текла кровь...
Петров прижимал руки к голове, обсыпанной известкой, словно хотел погладить свои волосы.
— Хлопчики, — говорил он, — хлопчики, когда успокоюсь, пошлите матери... Обещал я так... Адрес наш пред-седатель знает... Напишите, пусть знают в Тейкове, что погиб я от юнкерской пули в городе Киеве, в самой казарме.
Шурка приподнял каптенармуса Петрова. Он вздрогнул и вытянулся, выскользнув из Шуркиных рук.
Кулябко закрыл глаза Петрову, а руки его сложил крест-накрест на груди. Внизу на улице шел бой. Солдаты телеграфного батальона открыли ворота и бросились на прапорщиков и юнкеров.
Грохотала тяжелая артиллерия со стороны Слободки. Солдаты смяли юнкерские цепи, не выдержавшие огня. Наступали и арсенальцы. Серый дым покрыл содрогавшийся город. Юнкера отходили. Они выскакивали из окопов, размахивали белыми флагами, молили о пощаде, предлагали перемирие и соглашались на сдачу. Они лезли через решетку Мариинского парка, бросали винтовки, топтали свои фуражки с кокардами.
Над балконом дворца осенний ветер трепал только что водруженное красное знамя.
Через несколько дней над дворцом висело полотнище желто-голубого цвета. Власть в городе захватила Центральная рада — правительство украинской буржуазии. На Подоле народ называл их центральными гадами.
Воспитанники телеграфного батальона остались в городе. Пришлось расстаться с казармой, в которой теперь расположились солдаты Рады.
Мальчиков беспрепятственно пропускали в арсенал. Там часто оставались они ночевать. Их пропускали даже туда, куда не всем можно было попасть.
Шура и Вася знали много секретов и умели молчать.
Со всех концов города женщины, дети и старики несли к арсеналу хлеб, крупу, мясо, сахар, медикаменты и патроны.
Второй раз на улицах, прилегающих к арсеналу, были сооружены из сваленных друг на друга вагонеток баррикады и вырыты окопы.
Арсенал готовился продолжать борьбу, начатую в октябре.
Завод снова стал крепостью.
Броневики Петлюры, командующего войсками Рады, и добровольческие отряды киевской буржуазии двинулись на арсенал.
Арсенал нападал и защищался.
Началось январское восстание против Центральной рады.
Две тысячи рабочих арсенала выступили против двадцатитысячной петлюровской армии.
Восставшие знали, что уже к Киеву приближаются с севера части красных. Надо продержаться всего несколько дней.
Рабочие подпускали к воротам вражеские броневики и забрасывали их гранатами.
Город, погруженный в темноту, задрожал от взрывов...
Шура и Вася вышли из осажденного арсенала. Им как разведчикам поручили выяснить расположение гайдамацких войск.
Они проходили мимо окопа, из которого стреляли рабочие. Кулябко увидел: в окопе лежит свободная винтовка, которую выпустил из рук раненый боец. Он собирался прыгнуть в окоп, как вдруг согнулся и закричал, прижимая руки к животу.
— Укройтесь! — кричал им кто-то из окопа.
Шура дотащил раненого до околотка.
— Доктора! — крикнул он, появившись в дверях.
Он искал глазами человека в белом халате и с трубкой, такого же, как в больнице.
— Я за доктора, — услыхал Шура знакомый голос. Это была Люба, дочь портного с Подола.
Кругом на полу лежали раненые, недавно оставившие заводские окопы и баррикады. Пахло пролитым лекарством. В руках девушек мелькали бинты и марля. Они подносили раненым чай. Нехватало посуды и лекарств. Уже тесно было на полу, нехватало подстилок.
Шурка слушал стоны и отчаянные крики, которые то утихали, то возобновлялись в разных местах околотка. Он не отходил от лежавшего Кулябки, которому Люба сделала перевязку.
В околоток все время прибывали раненые. Многие после перевязки уходили обратно.
Не раз вздрагивали заводские стены: неприятельские снаряды разрывались на дворе завода. Осколки поражали людей. Даже с крыш соседних домов противник вел стрельбу по арсеналу. Дребезжали стекла в околотке.
Вдруг совсем рядом раздался взрыв. Сразу стало темно. Что-то посыпалось сверху. Холодный ветер ворвался в цех завода, обращенный в лазарет.
«Чем бы укрыть его?» подумал Шурка. Кто-то зажег свечу. Шурка посмотрел в сторону, откуда дул ветер. Огромная пропасть зияла над ним. Это рухнула верхняя часть стены. Околоток оказался под открытым черным небом, околоток стал полем боя. Вместе с ветром ворвались сюда тревога и страх за будущее. Где-то вблизи ложились снаряды.
А больные всё звали санитарок, просили воды. Кроме селедки, они ничего не получали в этот день — все запасы продовольствия подошли к концу...
В околоток вбежал один из руководителей восстания, которого все называли здесь Сашей.
— В руку ранили, — коротко объяснил он.
И, пока Люба делала ему перевязку, Саша говорил с ранеными:
— Надо продержаться до прихода своих. Красные войска нанесли поражение петлюровцам в Бахмаче и Нежине.
Каждому, кого узнавал, говорил Саша несколько слов. Заметил он и Шурку.
— А ты чего здесь? Ведь здоров! А ну-ка, живо! Мы во все концы посылаем таких шустрых навстречу нашим.
Кулябко приподнялся, услышав эти слова.
— И ты беги, — крикнул он, — только поскорей! — Он схватил Шурку за руку. — Чего думаешь? Мы уж здесь как-нибудь дождемся...
Шура и Саша вместе вышли из околотка и расстались в темноте.
— Передай — патроны на исходе.
...Подземным ходом Шура вышел из арсенала. Всю дорогу он шел ощупью, не зажигая приготовленной лучины. Теперь его обдал ветер. Он вдохнул холодный воздух, словно хотел отдышаться после угара.
Шурка прислушивался к приглушенному шуму города. Где-то раздался пронзительный крик, и после этого еще страшней стала тишина; потом пронесся с гулом и свистом снаряд, за ним другой, третий... Должно быть, целились по арсеналу, а снаряды перелетали, разрываясь где-то в Слободке.
За рекой кое-где мерцали знакомые огоньки. Ярко и как-то неподвижно поднимались над Слободкой пламенные языки. Это от взрывов горели дома арсенальских рабочих.
Шура шел по льду. Что-то хрустнуло под ногой. Это была подернутая тонким ледком рыбацкая прорубь. Пришлось итти осторожно, чтобы не провалиться под лед. Он вглядывался в темноту, но ничего не мог разглядеть.
Вот он уже может издали взглянуть на оставленный город, холодный и мрачный, в котором мало кто сейчас спит. Шурка почему-то вспомнил, как красив бывал его город издали, когда солнце зайчиками переливалось над зелеными веселыми холмами.
А теперь город придавили хмурые тучи, стянули цепи гайдамаков-петлюровцев, гады в черных башлыках поползли по холмам, подбираются к Васе Кулябко, лезут и воют...
Шурка шел уже по другому берегу реки. Он знал, что красные войска должны притти со стороны Слободки и полигона. Но как найти их в эту холодную январскую ночь на черных днепровских полях?
«Не пойти ли, отсюда недалеко, погреться у тетки Маруси? Должно быть, и суп у ней в чугуне стоит в печи...» подумал Шурка, а сам бежал в другую сторону, точно боялся отстать. И в темноте он хорошо узнавал местность. Куда только он не заходил, когда бродил с Масалкиной трубой!
Вот и железнодорожная насыпь. Горит огонек. Это домик из красных кирпичей у переезда. Горит огонек. Один огонек на много верст кругом! Как пройти мимо него? Здесь живет сторож, проворный старичок с медным рожком на шнуре.
«Он ходит повсюду и все должен знать», решил Шурка и постучал в дверь. Никто не ответил. Тогда он толкнул дверь, смелей рванул еще одну дверь в сенях и вошел в комнату. Старичок сидел за столом и клевал носом, подперев голову руками. Шурка ногой пододвинул к себе табуретку. Старичок встрепенулся.
— Что за наваждение! — сказал он, разглядывая Шурку.— Целый день здесь шляются! Ну чего тебе? Уставился!
— Я стучал к вам, дедушка, вы не слышали.
— Зачем стучать? У меня дверь открыта. Закроешь — все равно ломятся. А ты издалека?
— Слободский я.
— Подойди, подойди сюда поближе. Слободских я всех знаю.
Шурка подошел поближе к столу. Старик смотрел на него, будто не узнавая, а потом вдруг подскочил и заулыбался.
— Садись, садись! Что ж раньше не сказал — музыкант! Как же, помню. Музыкант хороший, еще от меня тогда убежал. Ну вот, а теперь пришел в поздний час. Труба-то твоя где?
— У тети Маруси.
— Как же ты в такое время — и без трубы?
— Не нужна она. Я за делом пришел, — выпалил Шурка.
— Все за делом приходят. А насчет трубы это ты зря. Труба — она теперь в самый раз. Ну что ж не садишься? Озяб ведь. Я тебя сухарем угощу.
— Некогда, дедушка.
— Нет уж, позволь. Тогда убежал, а здесь я хозяин. Вот задремал. Я ведь по ночам спать не привык; по ночам работа моя. А теперь что за работа? Слышишь, тишина... А бывало за десятки верст слышно, как гремит. Сердце радуется. Чего ж ему не греметь, когда путь исправная. Вот жду уж какую ночь. Известно мне, должен притти состав, а все нет его — уж какой день путь чинят.
Сторож достал мешок с сухарями.
— Ну, рассказывай, кто послал тебя?
— Васька послал. Надо узнать нам, может быть, ты, дедушка, знаешь: красные далеко?
— Вот ты зачем! — удивился сторож. — Кто ни войдет, только и спрашивает: «Красные где, гайдамаки где?» Да разве я за ними за всеми услежу? Вот вчера хлопцы пришли. Видать, не красные. А после них много народу пришло. Должно быть, уж к городу подошли. Словно их кто гонит. А зачем Ваське-то твоему знать про это?
— Васька в лазарете раненый лежит. Знать хочет, долго ли ему болеть придется. Говорит, красные придут — сразу рана заживет, — быстро придумал Шурка и даже удивился, как выдумка его на правду похожа.
— Так вот что я тебе скажу. Ты по шпалам иди, никуда не сворачивай, там на красных и натолкнешься. Бронепоезд их стоит. Слыхал, штука какая? Путь чинят, тоже в город спешат. А я хочу этот бронепоезд как следует встретить: все-таки состав...
Шурка вскочил. Он только начал отогреваться и, слушая старика, грыз сухарь. Но теперь надо спешить, раз бронепоезд здесь... Он никогда не видел бронепоезд, но, знал по рассказам, что это грозная вещь — бронепоезд, да еще красный...
— Да куда ты? Сиди, погрейся, — уговаривал старик. — А в следующий раз придешь, трубу свою возьми. Я ведь тоже большой любитель этого дела... Да ты хоть сухарей на дорогу-то возьми.
Шурка выбежал из теплой комнаты, от приветливого старячка на стужу. Он бежал по шпалам, навстречу бронепоезду. Только изредка останавливался, кусал сухарь и бежал дальше. Вот-вот натолкнется он в темноте на бронепоезд. Прислушался, не гремят ли рельсы...
Долго бежал он по полотну железной дороги, пока наконец услыхал лязг. Это кто-то поблизости молотком ударял по рельсам. Из темноты показался человек.
— Эй, что там за пассажир? — крикнул он.
— Это я, Шурка. Не видали, дяденька, бронепоезда?
— Что за вопрос? — весело прокричал появившийся человек.
— Мне бы главного увидать.
— Наш командир принимает у себя в салон-вагоне, а со всеми прохожими разговариваю я лично.
Шура пошел за матросом. Он рассказал ему, как встретил его старичок-сторож; что друг его Васька в живот ранен. А самое главное решил он сказать командиру бронепоезда лично.
Матрос оказался разговорчивым. Шурку он называл земляком.
— Земляк! Почти из одного города — ты из Киева, а я из Одессы.
Издали замерцал неровный свет фонаря. Свет выхватил из темноты матросские бескозырки. Матрос подскочил к группе людей у фонаря.
— Товарищ командир, еще один великий герой к нам пришел.
Щурка вытянулся перед тем, кого его разговорчивый спутник назвал командиром, и даже руку приложил к смятой фуражке. Он доложил, что прислан из арсенала, где ждут не дождутся прихода Красной армии. А потом, словно спохватившись, добавил:
— А патроны все на исходе!
— Слышите! — подхватил его слова командир. — Надо кончать работу и полным ходом! Кулаки-гады разобрали нам путь, а то мы бы уж давно прибыли, — пояснил он. — Поедешь с нами и расскажешь там своим, что и моряки-черноморцы не спали в эту ночь!
Командир поднял фонарь и пошел в сторону, откуда особенно отчетливо доносился стук молотков.
...На рассвете Шурка как следует разглядел бронепоезд, казавшийся таинственным в темноте. На обыкновенные платформы, на которых по железной дороге перевозили уголь, были наложены мешки с песком и поставлены шпалы, точно везли готовую баррикаду. Воинственный вид площадкам придавали дула двух орудий, но были они установлены не на лафеты, а привязаны железной проволокой к бортам платформы. Из таких орудий можно было бить только в одном направлении. Были здесь и простые товарные вагоны, с прорезанными окнами для пулеметов. Посередине состава стоял обыкновенный паровоз «Щ». Шурка удивился знакомому паровозу.
Раздался пронзительный свист. Шурка вздрогнул. Это паровоз звал команду бронепоезда на свои места. На площадки один за другим вскакивали озябшие матросы.
Коротко загремел бронепоезд, точно в оркестре упала металлическая тарелка, и медленно тронулся в путь. Дула орудий ударялись о борт платформы. Дребезжали листы железа, колеса и рельсы начали свой громкий разговор.
Шурка пристроился на мешке с песком. Он поджал под себя ноги, втянул руки в рукава и съежился, стараясь укрыться от холодного ветра. От долгого бега болели ноги. До него долетел голос матроса, который смешался с другими голосами. Казалось, что кто-то просит пить, а старик дудит в свой рожок. «А пат-роны на ис-ходе, а пат-роны на ис-ходе...» стучали колеса.
Шурка натянул на себя край брезента и заснул. Его долго окликал знакомый матрос, а потом подошел и стал, над ним, чуть расставив ноги, веснусчатый и рыжеватый. Он толкнул мальчика ногой. Тот покачнулся и чуть не съехал с мешка.
— Можно палить над его ухом, а он будет храпеть. Будить его или пусть спит?
...Шурка проснулся, когда колеса уже не стучали. Бронепоезд стоял. Матросы разгуливали по насыпи. Отсюда уже хорошо были видны купола лавры, тусклые на фоне пасмурного неба.
«Почему же мы стоим и никто не спешит?» подумал Шурка и привстал.
Командир бронепоезда и другие матросы стояли у орудия на другой платформе.
Звякнула сцепка. Шурка качнулся. Бронепоезд медленно полз назад и, как только въехал на закругление, остановился.
На шпалах сидели матросы. Все они смотрели на ту сторону Днепра.
— Вылезай из кают-компании! — закричал кто-то Шурке, прильнувшему к борту платформы.
Разведчики, осматривавшие мост через Днепр, вернулись с вестью: мост разобран, а на той стороне, у станции, стоит петлюровский бронепоезд — серая черепаха, которая во все стороны вращает свои орудия и плюется огнем.
Бронепоезд без брони должен был встретиться со стальным чудовищем.
Командир матросского бронепоезда товарищ Андрей приказал матросам снять пулеметы и оставить бронепоезд.
Бронепоезд красных отходил назад к Дарнице, к высоким соснам. Матросский отряд переходил замерзший Днепр. На суше — так на суше!
Впереди по ледяному сухопутью шли командир отряда и Шурка, который хорошо знал, как и где лучше выйти на тот берег.
Красноармейские части в это время с разных сторон, входили в город.
У Печерской горы, у казарм и особняков с выбитыми окнами, у арсенальских ворот и на вокзале шел бой с петлюровскими и гайдамацкими частями Центральной рады за каждую улицу, за каждый дом.
Матросский отряд связывался с красным командованием. Черноморцам было приказано атаковать и занять штаб атамана Петлюры, помещавшийся близ вокзала на бульваре, на котором в шеренгу выстроились оголенные тополи.
Штаб охраняли петлюровские броневики, а со стороны вокзала — бронепоезд с громким названием «Слава Украине».
...В бой вступил петлюровский бронепоезд. Он выбросил осветительный снаряд.
Пули матросских пулеметов только цокали по обшивке бронепоезда.
Матросы прижимались к стенам домов. Вот упал один, за ним другой. Скатилась с головы бескозырка. Кто-то придавил раскинувшиеся ленточки к мерзлой земле, по которой струйкой побежала алая кровь убитого матроса.
Матросы отступали. На мостовой, сдавленной домами, многие из них остались навсегда.
Атака на петлюровский штаб кончилась неудачей.
Уходили назад переулком.
Командир приказал отряду подождать его, а сам позвал Шурку и пошел с ним. Шурка показывал командиру дорогу на арсенал, выход из подземного хода, тропинки по склонам холмов.
Поздно вечером вернулись они к отряду. Командир выбрал пятнадцать человек, отделил их, а остальным приказал пройти к полотну железной дороги и из укрытия следить за петлюровским бронепоездом.
Шурка вывел пятнадцать человек, вооруженных гранатами, к берегу никогда не замерзавшей речушки. В нее спускали сточную воду с заводов и фабрик.
Речушка подходила к железнодорожной насыпи. Ее долину не охраняли петлюровцы, но их посты были поблизости, наверху.
Пятнадцать человек пробирались бесшумно, прижимая к себе винтовки и гранаты.
Весь путь шли молча то по пояс в воде, то по узенькой тропке. Там же, где их мог обнаружить петлюровский прожектор, ползли по земле. Они вылезали из воды и, обледенелые, шли дальше.
Выдалась морозная долгая ночь.
...Вот оно, железнодорожное полотно, по которому днем двигалась взад и вперед смертоносная стальная громадина. Придется Шурке увидеть вблизи настоящий бронепоезд.
Все пятнадцать человек легли на землю и поползли один за другим.
На насыпи стоял серо-пепельный бронепоезд «Слава Украине». Из предрассветной темноты уже вырисовывались его башни и зенитное орудие на тендере бронированного паровоза.
Вооруженная группа, скрытая мглой, ползла прямо к бронепоезду. Каждое неосторожное движение могло ее обнаружить. Надо было подползти к самому бронепоезду, дотронуться до его холодной брони, лежать у его колес, чтобы быть недосягаемыми, даже если бронепоезд откроет огонь из своих шести орудий и двадцати четырех пулеметов.
Первым подполз к паровозу командир. Несколько секунд он лежал неподвижно, точно отдыхал после долгого и опасного пути. Потом поправил выбившуюся из-под бескозырки заиндевевшую прядь волос, откинулся и метнул гранату под паровоз, а за ней другую.
Не ожидали такого пробуждения петлюровские офицеры.
Что-то заворчало за броней. На секунду открылся люк, и сразу же захлопнулась его тяжелая крышка. Завраща-лись башни.
Внутри бронепоезда петлюровцы заняли свои места у орудий и пулеметов. Они не знали, куда и как вести огонь, выйти же из бронепоезда никто из них не решался.
Машинист паровоза вздумал разводить пары. Но бронепоезд не сдвинулся с места. Он был прикован к рельсам— гранатой был поврежден паровой котел.
И тогда со всех сторон к бронепоезду побежали вооруженные матросы, красноармейцы, железнодорожники...
Петлюровцы выбросили белый флаг. Офицеры выходили из окруженного со всех сторон бронепоезда с поднятыми вверх руками. Теперь бронепоезд не страшен. Он будет страшен только его недавним хозяевам.
Командир матросского бронепоезда Андрей осматривал трофеи. Он стучал кулаком по броне, кричал в трубку, соединявшую командную рубку со всем бронепоездом:
— Вот это машина! Хоть и сухопутный, а сверхдредноут!
Матросы подбрасывали кверху свои бескозырки. Вместе с ними радовались победе сбежавшиеся со всех сторон рабочие, железнодорожники и ребятишки.
...Красная армия входила в город.
Атаман Петлюра бежал вместе со своим штабом. Гайдамаки отступили.
Шурка спешил на Печерск, в арсенал. Он шел по улицам освобожденного Киева.
Над городом было протянуто неподвижное февральское серое небо. Но зато на улицах словно начиналась весна, когда люди в первый день весенних ручейков выходят из жилищ.
...Шурка вошел в арсенальские ворота. Никто не окликнул его. Он ходил по пустым, оставленным цехам. Здесь был околоток. На этой соломе лежал Вася Кулябко. На ящике еще стояли банки и пузырьки. Никто не просил воды.
Где же Васька? Шурка выбежал из полуразрушенного здания. На дворе он увидел красногвардейцев. От них Шурка узнал, что арсенальцы разошлись по домам отдыхать и отсылаться после долгих боев, а кто помоложе — устраивают себе клуб в центре города.
Шурка разыскал этот клуб. Он вбежал по широким мраморным ступеням парадной лестницы. В большом зале встретил товарищей по арсеналу. Все были заняты уборкой помещения.
Люба усердно мыла пол. Увидев Шурку, она выжала тряпку и подошла к нему.
— Про Васю знаешь?
И Люба рассказала, как все произошло.
...«Курень смерти» ворвался в арсенал. Повстанцы держались до последнего выстрела — больше они уж не могли сопротивляться. Гайдамаки ворвались в околоток. Кричали: «Слава Украине!», потрясали знаменами, стаскивали раненых, а тех, кто не мог подняться, прикалывали на месте.
Петлюровцы выгоняли рабочих из цехов, избивали прикладами. На безоружных людей навели пулеметы. Один из рабочих вырвался вперед.
— Живым не сдамся, негодяи! — крикнул он и выстрелил в себя.
Вася Кулябко нагнулся и протянул руку к упавшему револьверу.
— А ты чего? —заревел есаул. Он бил согнувшегося Кулябку по спине нагайкой.
— Сволочь! Барбос! — корчась от боли, прокричал Кулябко.
В это время другой петлюровец выстрелил в мальчика.
Вася покачнулся и упал, широко распластав руки, точно хотел схватиться за землю. Есаул продолжал бить его, уже мертвого, нагайкой.
Петлюровцы расправлялись с ранеными: рубили их саблями, прокалывали штыками.
Так продолжалось до тех лор, пока первые красноармейские цепи не пошли на штурм Печерской горы.
...Шура спустился с широких ступеней мраморной лестницы. Не расскажет он Васе о бронепоезде, о матросах... Не быть Васе телеграфистом на почте... Как же воевать без друга?
Не мог он понять, как это нет Кулябки, и все продолжал с ним разговор, словно шел он рядом.
Шурка держал путь в Слободку. Не заметил, как и дорога прошла. Тетя Маруся была дома. Уже много дней трамвай стоял на кругу.
Кондукторша обрадовалась Шурке.
— Жив! Вот это гость!
Много горевала она в эти дни. Сколько погибло слобожан— взрослых и ребятишек...
— А я все вспоминала. Кого ни спрошу, никто не знает. Ну, рассказывай, сынок.
— А чего рассказывать?
— Ты ведь у нас солдатом стал. Где же воевал?
— В городе.
— В городе, в городе! Что из тебя слова не вытянешь? — тормошила тетка Маруся притихшего Шурку.
— Тетя Маруся, Ваську-то гайдамаки убили, — быстро произнес Шурка и заплакал.
Он уткнулся лицом в дощатый стол. Потом вытер рукавом слезы и долго сидел молча. Молчала и грустная тетя Маруся.
— Тетя Маруся! — обратился наконец к ней Шурка. —
Я за трубой пришел.
— А я уж ее хранила, хранила! Думала, не придешь — все равно схороню, на память оставлю.
Тетя Маруся достала трубу из сундука. Шурка взял ее, нажал пальцами на клапаны и заспешил.
— Меня ждут ведь, — объяснил он.
— Ну, иди, иди, милый!
Тетя Маруся вышла проводить его на крыльцо.
Шурка вернулся в клуб. Пол был уже вымыт. Бутылки и окурки убраны. Пахло хвоей. Это девушки принесли из парков охапки елочных ветвей. Они плели из них большие венки, прикалывали к зеленым ветвям красные
ленты.
Красное полотно лежало на полу. Художник писал надпись на знамени. Оно должно быть готовым к утру.
Всю ночь плели венки, убирали клуб, писали воззвания.
Шурка устроился на кресле — наконец-то и он может как следует заснуть, никто его не разбудит.
...Утро выдалось ясное и тихое. Снег прикрыл белым пушком следы разрушений.
Город заискрился на солнце — забелели парки, занесенные снегом дорожки. Как шелковые занавески, висели в небе легкие облака.
На улицу вышли рабочие заводов, затона и мастерских, дети и старики, красноармейцы и матросы хоронить погибших товарищей.
Над траурным шествием поплыли гробы. Их несли в три ряда.
В Мариинском парке их ждала открытая земля — братская могила.
Звуки скорби неслись над снежной землей-Пали жертвой в борьбе роковой рабочий арсенала, не сдавшийся живым, дети, заколотые штыками, руководитель восстания огненный Саша, изрубленный гайдамаками, и друг наш Василий, смелый и неукротимый мальчик. Его сверстники и старшие друзья стояли над раскрытой могилой — юноши и девушки, защищавшие арсенал. Пришли сюда строем, с винтовками в руках. Они принесли с собой знамя, на котором было написано:
За вами идет свежих ратников строй,
На подвиг и на смерть готовых.
Шурка стоял у оркестра. Музыка лилась в его сердце широкой рекой, трепетала и жила в нем.
Бронепоезд был подан к перрону. Свежей краской было выведено на его обшивке: «Свобода или смерть».
Рабочие железнодорожных мастерских отремонтировали бронепоезд. Он стоял обновленный и оттого еще более грозный.
Вместе с бронепоездом следовали классные и товарные вагоны, платформы, нагруженные рельсами, ломами, шпалами. Уезжали слесаря, обходчики путей, мостовики, санитары...
Шурка покидал родной город.
И со слободы пришли мальчишки провожать бронепоезд. Они заметили старого полигонщика Шурку и переговаривались с ним.
— А броня-то толстая? А жарко там?
Командир бронепоезда был в рубке на паровозе, уже поднятом на пары. Паровоз вздрагивал, будто с трудом удерживался на месте.
— Полный вперед! — скомандовал во весь голос товарищ Андрей.
И эхо потонуло в криках «ура» и в переборе колес.
«Свобода или смерть» тронулся в путь, неся смерть врагам и свободу трудовому народу.
Бронепоезд набирал ход.
Завидя его у переезда, селяне сдерживали коней, снимали шапки, а когда он проносился мимо, еще долго любовались красной крепостью на колесах.
Поезд шел сквозь снегопад и ветер. Он знал жар в минуты стрельбы, когда накалялась броня; знал и холод в часы молчания.
Шурка никак не мог разобрать, холодно или жарко ему за броней. Его трясло. Нехватало воздуха. В ушах непрерывно гудело, будто кто-то настойчиво бил молотком по броне.
Мальчик свалился на пол. Перед ним замелькали лица, винтовки, спины людей. Кто-то положил ему на голову мокрую повязку. Он не мог разобрать, движется ли бронепоезд, или стоит на месте. Не слышал, как матрос, покровительствовавший ему, произнес: — Серая вошь и детей жрет!
Темной ночью бронепоезд остановился на небольшом полустанке. Шурку понесли в пристанционный домик.
Матрос увещевал хозяйку как можно лучше ухаживать за мальчиком. Ей выдали денег на расходы, принесли сахару, соли и банку керосина. На обратном пути обещали заехать.
— Смотри, чтобы выздоровел мой личный адъютант! — так матрос рекомендовал больного встревоженной хозяйке. Шурку положили в сенях на солому. На прощанье матрос поставил перед ним кружку с водой. ...Ушел бронепоезд.
Только через несколько дней Шурка узнал, где он, что с ним. Он рассматривал побледневшую сыпь, покрывшую тело, и думал о том, что же будет дальше. Встретит ли он теперь бронепоезд?
...Шурка покинул полустанок. Он шел по дорогам Украины, но не встречал на своем пути бронепоезда.
Хотел пробраться в село, где жили родные матери, думал встретить кого-нибудь из солдат телеграфного батальона. Он шел из села в село. Нанимался работать к кулакам. Ставил клети, стругал доски... Потом шел дальше.
Нанимался Шурка в местечковый оркестр — играл на свадьбах; иногда и сам пускался в пляс.
Шел он в истоптанных сапогах, вытянувшийся, нестриженый, без документов и оружия, вооруженный только трубой, с сумой за плечами. Шел по шумным дорогам, избегал врагов и искал друзей, зная, что найдет он себе товарищей по душе. А когда его спрашивали, что он умеет делать, отвечал без раздумья:
— Трубач.
Мороз сразу высушил землю. Он затянул разбухшие, некрытые слякотью дороги, сковал реки. Он выручил Шурку из одной беды, но зато навлек на него другую.
До наступления морозов шел Шурка, забрызганный грязью, в порванных сапогах. Просачивалась в них вода, булькала у него под пальцами, словно носил он с собой две никогда не высыхаюпще лужицы. Негде было просушить сапоги, залатать дырки и подбить подошву.
Мороз высушил для него дороги. Теперь он мог смело ступать по земле. Зато мороз пробрался к нему за ворот и в рукава длинной гимнастерки, которую Шурка носил поверх рваной нательной фуфайки. Теперь она уже не спасала его от холода.
Он шел быстрей в сухих сапогах, подгоняемый стужей. И его рослый спутник — случайно встретились они по пути, — в подпоясанной шинели с оттопыренной грудью от сложенных за шинель пожитков, еле поспевал за ним.
Ночью выпал снег. К утру забелела степь. Только кое-где по холмам виднелись темные ледяные корки, не покрытые снегом.
Утром снежная дымка покрыла даль, а когда поднялось солнце и небо спустилось к земле голубой, безоблачной гладью, ослепительно засверкала белая степь. Солнце любовалось с высоты, как легли снежинки. В такие дни земля кажется бесконечной, а небо недосягаемо высоким.
Надоела дорога, коротали ее разговорами. Шурка расспрашивал спутника все о том же:
— Ваня! Ну, а ты видал его?
— Да говорю, что не видал, а так знаю.
— И с твоего села бойцы у него?
— Из моего.
— А сколько пудов гирю он выжмет одной рукой?
— Какая будет гиря, такую и выжмет!
И Шурка замолкал, обдумывая, о чем бы еще расспросить Ивана Лозиненко, добровольца, разыскивавшего часть, которую вел командир необычайной силы.
Чудесные вещи рассказывал про него Лозиненко: будто командир тот еще при царе дрался с богачами и помещиками; все буржуи пуще смерти его боятся. Слыхал Лозиненко, что собирает этот командир бойцов в кавалерию. Он шел к нему без коня и поэтому с грустью оглядывал каждого проезжавшего всадника, А их много попадалось на пути. Ехали в одиночку и группами. Никто из них точно не знал, где находится командир, о котором спрашивали пешеходы; слухи шли, что где-то здесь, но где именно —- никто не знал.
Каждый день тысячи бойцов прибывали на Украину. Высаживались на небольших станциях и двигались дальше, соединялись с отрядами повстанцев, принимали добровольцев.
Красная армия гнала деникинские орды. Каждый день приходили вести: освобождены Киев, Полтава, Харьков...
Белая армия отступала к Одессе и на Кубань.
Это был январь 1920 года.
...Шурка с трубой, завернутой в тряпки, шел за Лозиненко в надежде встретить того командира или натолкнуться на друзей своих, бывших солдат с Печерска.
Мимо проносились всадники. Еще издали вглядывался Шурка в каждого приближавшегося конника.
Вдруг он встрепенулся, толкнул Лозиненко. К ним приближались два всадника. Один из них, огромный и широкоплечий, глубоко сидел в седле. На всаднике серая шинель с меховым воротником. Низко на лоб надвинута фуражка.
— Вот он! — крикнул Шурка и поднял руку.—Товарищ командир, а вы не Котовский будете?
Всадники остановили коней.
— А ты откуда знаешь, что я Кот-товский? — слегка заикаясь, спросил всадник с гнедого коня.
— Он мне говорил, — показал Шурка на своего спутника.
— Встречались где? — опросил Котовский у оторопелого Лозиненко.
— Нет, не приходилось.
— Я сразу понял, что вы тот, кого мы ищем, — выпалил Шурка. — Возьмите нас к себе!
— Из какой губернии? — спросил Котовский у Лозиненко.
— Из-под Винницы.
— Служил?
— Партизан.
— Стрелок?
— Хочу в кавалерию, только лошади нет.
— Ничего, в бою добудем! Ну, а ты что умеешь делать? Кем хочешь служить? — обратился Котовский к Шурке.
Куда-то сразу исчезла Шуркина смелость.
— Трубач я, — с трудом сказал он.
— Трубач! — весело повторил Котовский. — Он трубач, товарищ начальник штаба! Вот кто нам нужен! Трубача-то нет у нас. Трубач?! А труба есть?
Шурка развернул свою трубу.
— Ну-ка, сыграй.
Шурка поднял трубу и задул в нее из всех сил.
— Здорово! — крикнул Котовский. — Из тебя выйдет кавалерийский трубач. Я сам научу тебя кавалерийским сигналам. Будешь учиться?
— Буду.
— Я ведь сам тоже вроде трубача — на корнете и флигелъгорне играл.
— Ну вот и будет взвод трубачей с серебряными сигнальными трубами, как у лейб-гусар, — смеясь, произнес начальник штаба, сдерживая коня.
Шурка все смотрел недоверчиво на Котовского. «Неужели такой дядя играет на таком небольшом инструменте, как корнет? Если дунет он как следует, медь не выдержит», думал Шурка.
— Видите белую мазанку? Приходите туда. Товарищ начальник штаба! Надо покормить людей, а трубачу переменитъ одежду и подстричь волосы, чтоб был у нас трубач не хуже, чем у лейб-гусар, — сказал Котовский и тронул коня.
Новых сапог не нашлось, зато Шурка получил от коновода Котовского, Куркина, мрачного человека, лицо которого заросло вьющимися волосами, длинную шинель. Шурка примерил ее.
— Подходяще, — буркнул коновод. — Ты стой, я с этой шинели еще на теплые портянки отрежу.
И Куркин обрезал полы шинели. Теперь она уже не волочилась по полу.
Коновод был доволен своей работой и срезанным куском.
— Значит, музыкант? А родители есть?
— Нет.
— Нет? Ну и у меня нет никого. Ну, а теперь в штаб ступай, раз ты на штаб-трубача назначен. А на лошади ездил?
— Так, немного, на водопой к Днепру...
— А еще музыкант! — Куркин презрительно посмотрел-на Шурку.
... В штабе было много народу. Комбриг на табурете сидел за столом. Он заметил Шурку.
— Ну вот, сразу стал воином! Снимай шинель, здесь тепло! Садись на лавку и слушай, о чем наш Цицерон говорит.
Начальник штаба сообщал комбригу о том, какие кавалерийские эскадроны из стрелковых частей прибывали в их новую бригаду.
Котовский с нескрываемым удовольствием слушал начштаба. Он подскакивал и потирал руки.
Шурка следил за табуреткой. Вот вскочил комбриг. Сейчас снова опустится на табуретку. Крепкая табуретка!
Комбриг не мог долго сидеть на одном месте. Он поднимался и ходил по комнате.
— У нас будет все, как полагается в кавалерии. Из орудий, захваченных у Махно, организуем конную батарею.
— Всего два орудия...
— Значит, полубатарея, а будет стрелять за батарею,— сказал Котовский и расправил ногой сбитую дорожку на полу.
В штаб приходили командиры и бойцы.
— Здравствуйте, товарищ комбриг!
Многие из них давно не виделись с Котовским. Они долго трясли его руку.
— Все такой же!
— Ну и похудел!
— Григорий Иванович, а мы уже думали, надолго вы там задержитесь.
— Что в Петрограде?
— Григорий Иванович! Ребята с Лозоватки просят принять их в пеший эскадрон.
Котовский показывал свою новую серую шинель с меховым воротником.
— Это преподнесли мне петроградские рабочие! Он говорил, что теперь болеть не страшно.
— Будет у нас в бригаде свой госпиталь и врачи.
— А вот это наш новый штаб-трубач, — представлял он Шурку. — Как заиграет, аж кони загарцуют!
Котовский был возбужден. В комнате жар шел от накаленной печи, от людей и разговоров. Он расстегнул ворот защитной гимнастерки.
«Теперь не застегнет, шея-то какая!» подумал Шурка.
Из штаба уходили командиры и ординарцы с устными и письменными приказами о размещении людей, о ремонте тачанок, о приеме новых бойцов.
Ординарцы разъезжались в разные стороны. Они неслись во всю прыть, чтобы скорей передать приказы комбрига.
Шурка видел через окно скачущих всадников, бойцов, которые несли седла, винтовки, мешки с овсом.
В штаб вошел высокий человек в черной распахнутой куртке и в шароварах из толстого сукна. Темное, загорелое лицо освещали глаза, обрамленные длинными ресницами; на голове лихо заломлена папаха. Сразу стало шумней в комнате. Он набросился па Котовского, не зная, кал выразить свой восторг.
Котовский не вырывался из его объятий. По тому, как они встретились, Шурка понял, что это старые друзья.
— Ну, теперь будет работа! — сказал, смеясь, «черный человек», как сразу про себя назвал вошедшего Шурка.
— Будет, Лада, и работа и забота!
— Какая, Гриша, забота, когда мы теперь чистые кавалеристы! Наши лошади будут лететь, одним воздухом будем головы врагам сносить. Что ты смотришь на карты? И без карт будем гадов рубить. Когда наступаем?
— Товарищ командир первого полка, я знаю, что ты готов немедленно к выступлению. Но сейчас нам нужно организовать образцовую кавалерийскую часть, чтобы не стыдно было показать мирному населению советские кавалерийские полки.
— А нам и не будет стыдно! — неожиданно раздался голос еще одного рослого человека, появившегося в дверях.
Командир второго полка Пономаренко носил овчинный полушубок и больше походил на селянина, чем на военного. Он ревниво следил за тем, чтобы его полк чем-нибудь не обидели, чтобы его полк в чем-либо не отстал от первого полка.
Они сидели по обе стороны комбрига, огромные, с обнаженными головами, — один черный-пречерный, другой русый, с голубыми глазами. Комбриг занимал передний край стола. За его спиной ничего нельзя было разглядеть.
«Какие они все рослые и широкоплечие!» подумал Шурка.
Он сидел на скамейке, слушал, запоминал людей и их речи.
Зажгли керосиновую лампу. Ее свет освещал лица и головы людей, сидевших за столом. Комбриг брил голову, и поэтому особенно заметен был его высокий лоб. Его могучая шея и даже круглый подбородок казались налитыми. От бессонных ночей под глазами отеки. Лет ему, должно быть, много. Маленькие усы с проседью, а если бы голову не брил, должно быть, много было бы у него седых волос. А глаза то задумчивые, то насмешливые, но всегда внимательные карие глаза. Шурке казалось, что где-то когда-то он видел человека именно с такими глазами, с таким лицом. Казалось, он давно-давно знает своего комбрига.
Слышал Шурка, как долго рассказывал Котовскому ученый начальник штаба о римских легионерах и полководцах. И начальник штаба говорил долго, не останавливаясь.
Рассказывал, как шествовали победоносные когорты римлян, вооруженные длинными щитами, метательными копьями и губительными мечами; на колесницах проносились увенчанные славой полководцы.
— За свои подвиги и пролитую кровь римские солдаты получали венки из трав и оливковых ветвей. Полководцев же награждали лавровыми венками. Им не давали в награду денег и земель. Римляне знали, что, нося оружие, они выполняют свой долг и защищают честь граждан перед государством, — говорил начальник штаба.
Шурка уже не мог разобрать, наяву ли он это слышит, или во сне.
Вдруг Шурка почувствовал — что-то странное происходит с его носом. Точно залетела какая-то мошка и никак не может оттуда выбраться. Нет, должно быть, это только показалось. На несколько секунд успокоилась мошка, а потом сильней стала теребить нос. Шурка протянул руку к носу и открыл глаза. Он увидел над собой смеющееся лицо комбрига, державшего в руке длинную соломинку, и вскочил.
— С добрым утром! — крикнул Котовский. — Как спал? Пришлось вчера тебя на тулуп уложить. Я и сапоги с тебя, сонного, стащил. Дырявые сапоги... Начальник штаба о римлянах рассказывает, а ты храпишь. Ну что, проснулся? Давай гимнастику делать. Я всю жизнь занимаюсь гимнастикой, без нее давно бы погиб. И ты привыкай. Ну, давай по системе Анохина.
Котовский стоял на дорожке босиком, в одних трусах. Он расставил ноги, глубоко вдохнул воздух и медленно развел в стороны свои тяжелые руки.
— Ну, что смотришь? Сними пояс. Делай то же самое. Шурка торопливо снял пояс.
— Спокойней. Вот так. Учись правильно дышать. Шурка стал напротив, на другом конце дорожки. Вслед
тза комбригом он поднимался на носки, приседал, наклонял туловище вперед и назад.
Куркин с усмешкой смотрел на нового ученика комбрига. И его в свое время думал Котовский научить дышать, но Куркин заупрямился — он и так хорошо дышит.
Котовский набрал полные ладони снега и начал растирать свое тело. Потом быстро оделся. Он стоял перед Шуркой подтянутый, раскрасневшийся, в огромных ярко-красных галифе.
— А теперь, штаб-трубач, доставайте трубу. Я буду показывать сигналы на флигельгорне. Куркин, никого не впускай. Мы будем работать.
Котовский приподнял лежавшую на скамейке шинель и достал инструмент, который, повидимому, приготовил заранее.
— Флигельгорн, — объяснил он. — Смотри, три вентиля, только звук мягче, чем у трубы. Представь себя на коне. Перед тем как передать сигнал, ты должен подняться на стременах и повернуться в сторону, куда будешь трубить. Трубу держи раструбом кверху. Ну вот, давай.
Котовский затрубил. Понеслись чистые, прерывистые звуки, призывные и настороженные.
— Тревога! — произнес Шурка, чувствуя, как забилось сердце.
Котовский играл.
— А это?
Быстро-быстро, скороговоркой понеслись звуки.
— Рассыпка, — сказал Шурка.
— А это?
Звуки то подымались вверх, то падали вниз. Котовский вопрошающе посмотрел на Шурку. Шурка молчал.
— Запомни, это сигнал — шагом. А вот это — рысью.
И Котовский играл сигнал, подгонявший боевых коней.
— А вот это запомни хорошенько. Дай твою трубу. Котовский отошел в сторону. Он слегка покачивался,
воображая себя в седле, и заиграл на верхних нотах.
В окне мелькнуло встревоженное лицо Куркина. Он от кого-то отмахивался рукой.
Котовский, не останавливаясь, без передышки играл новый сигнал, сигнал, который должен был хорошо запомнить штаб-трубач, — сигнал атаки.
Не отрывая трубы от губ, Котовский перешел на другой мотив. Это был уже не сигнал. Котовский играл какую-то протяжную, грустную песню. Закончив, он отдал Шурке трубу.
— Теперь сыграй сам. Рысью, — скомандовал он и поднял руку.
Шурка на трубе повторил его приказание.
— Отбой, — продолжал Котовский.
И Шурка заиграл сигнал, который успокаивает бойцов и боевых коней.
— Из тебя выйдет кавалерийский трубач. Только по-настоящему будешь учиться в бою. Там посмотрю, какой силы твой звук будет. Трус не может играть на боевой трубе. Вместо звуков он будет хрипеть и блеять, как овца. Трубить может только сильный человек. В трубу нужно вложить всю свою душу, нужно перетрубить любую канонаду. Когда трубит трубач, бойцы знают, что помнит о них командир. Труба — это мой голос. Она должна приказывать и бодрить. Большую должность получаешь ты в нашей бригаде, Шура!
Первый раз комбриг назвал трубача по имени.
Повелительные звуки трубы взволновали и захватили Котовского. Он ходил по комнате большими шагами. Глаза комбрига воспламенились, словно он почувствовал приближение боя, слышал свист сабель.
Котовский еще долго учил трубача. Шурка переигрывал сигналы, повторял и играл новые — собирал начальников, переходил на галоп, останавливал конницу, звал коноводов, играл седловку ж снова атаку, тревогу и отбой...
— В следующий раз я покажу тебе другие сигналы.
А на сегодня хватит.
Шурке не хотелось уходить. Он целый бы день слушал комбрига и играл. «Неужели все эти сигналы придется играть в бою, неужели все это будет?»
...Шурка получил белого невысокого коня, по прозвищу Бельчик. Куркин обучал трубача уходу за конем. В Шуркиных руках мелькали щетка и скребница. Казалось, и так чище Бельчика нет коня на свете, а придирчивый коновод все был недоволен. Трубач расспрашивал Куркина, так же как и других, о комбриге, он жадно прислушивался ко всему, что говорили об этом человеке.
— А ты знаешь, как буржуи не руки, а ноги вверх подымают? — спросил Куркин.
— Не знаю.
— Хвастался один помещик в Бессарабии — не боится, мол, он Котовского. «У меня, — говорит он, — под ковром кнопка. Только явится он ко мне, я кнопку ногой незаметно нажму, от нее провод идет прямо в полицию». Схватят, мол, его. Ну, а комбриг наш знаешь какой! Как узнал об этом, сразу явился к хвастуну. Тот ногой кнопку ищет... А Котовский, дело обыкновенное, знаешь какой, как гаркнет ему: «Ноги вверх!» Помещик перепугался и ноги при всех кверху задрал. Вот тебе и кнопка...
На площади местечка выстроилась бригада. Были здесь старые товарищи и недавно пришедшие красноармейцы, добровольцы и конники из других частей.
В стороне стояли бойцы, не имевшие лошадей. Но и они назывались эскадроном, только в отличие от других пешим эскадроном. Среди бойцов этого эскадрона стоял Иван Лозиненко. Он то и дело оглядывался, пытаясь всех разглядеть. Никогда еще не видел он так много людей и лошадей, собранных на одном месте.
В новой кавалерийской бригаде было пятьсот сабель.
Котовский появился на гнедом коне. На нем была новая синяя венгерка, окаймленная черным барашком.
Лада, увидев Котовского, обнажил шашку и крикнул на всю площадь:
— Смирно! Равнение направо! — и помчался галопом навстречу комбригу на черном блестящем коне.
Он остановился перед Котовским и отрапортовал:
— Товарищ командир бригады! Вверенные вам полки построены для смотра.
У бойцов даже дух захватило. Ничего подобного не видели они раньше, когда партизанили.
— Здравствуйте, красные орлы! — раздался голос комбрига.
— Здравствуйте! — разом ответили бойцы.
И понеслось приветственное эхо в снежную степь.
Котовский с восхищением смотрел на выстроившуюся бригаду. Осуществилась его давнишняя мечта. Перед ним на конях, у тачанок и в пешем строю стояли люди, которых доверила ему партия, поставив его во главе кавалерийской бригады.
Котовский приподнялся на стременах. Он смотрел на бойцов. Сейчас он увидит их и в колонне и в развернутом строю.
— Штаб-трубач, ко мне! — крикнул Котовский.
Бойцы увидели, как во весь опор к комбригу помчался на белой лошади с серыми пятнами невысокий всадник с трубой, закинутой за спину.
Шурка подъехал к комбригу, который что-то сказал ему.
Штаб-трубач поднял трубу кверху и поднес мундштук к губам.
Бригада следила за каждым движением молодого всадника. Кто-то в рядах громко произнес: — Прямо как архангел Гавриил!
Шурка набрал воздуху и заиграл свой первый сигнал перед всей бригадой.
Труба запела сигнал построения фронта. Вздрогнули бойцы, и даже кони переступили с ноги на ногу.
Штаб-трубач звал бойцов:
Скорей, друзья, постройтесь, чтобы фронтом нтти на врага!
Бригада шла в рейд. Одним броском она сразу на много верст оторвалась от стрелковых частей. Кони поглощали снежное пространство. Котовский торопил командиров полков.
Штаб-трубач играл сигналы разных аллюров — бригада то шла рысью, то переходила на шаг, а потом устремлялась вперед полевым галопом. Так безостановочно шли вперед к Вознесенску, который занимали деникииские офицерские полки.
Навстречу бригаде с южных степей дул небывалый для этих мест холодный, обжигающий ветер.
Тридцатиградусный мороз застал бойцов в степи во время марша. Ветры разгуливали по округе, завывали, кружились, затихали, чтоб снова морозными клещами впиваться в лица бойцов.
Сквозь ветер прорвался пронзительный сигнал:
Рысью размашистой, Но не распущенной Для сбереженья коней!
Ветер заглушал трубача.
— Марш, марш за мной! — слышали бойцы голос Котовского.
И они мчались, обдаваемые сухой снежной пылью.
Дозор донес, что невдалеке обнаружены разъезды белогвардейской конницы.
Еще звонче запела труба, передавая команду комбрига.
Вперед без остановок! Навстречу врагу и ветру!..
Поднималась пурга. Белогвардейцы начали артиллерийский обстрел. Словно ветер нес свистящие снаряды, которые зарывались и взметали к серому небу снежные водовороты.
Шурка, как в тумане, разглядел мелькнувшие пепельные спины врагов. Ему показалось, что ноги плохо чувствуют стремя и как-то ослабли руки.
— Не отставай! — услышал он голос комбрига. Куркин подвел Котовсколу другого коня. Уже несколько раз во время похода Котовский менял лошадей: кони долго не выдерживали его тяжести.
— Не отставай! — слышал штаб-трубач.
Его белый конь, сливавшийся с сугробами, касался мордой крупа лошади комбрига.
— Шашки вон! — крикнул Котовский.
«Ура!» услышал Шурка и сам, не помня себя, закричал:
— Ура!
Сразу окрепли руки. Исчезла усталость. Даже снег уже не слепил глаз, которые стали шире и зорче.
С каждым шагом все ближе и ближе враг. Звякнули сабли, будто где-то разбилось стекло.
Комбриг вытянул руку и сильным взмахом рубанул подлетевшего к нему всадника.
Шурка трубил, крепко сжимая трубу. Звуки сами вырывались из нее. Но вот они оборвались. Штаб-трубач увидел, как свалился с коня знаменосец, выпустил знамя из рук. Алое полотнище опушил снег. Через секунду снова зашумело знамя по ветру. Кто-то схватил его левой рукой, правой же продолжал рубить, криком сопровождая каждый удар.
— Аи да коновод Мишка! — крикнули сзади. Бригада пробивала дорогу клинками. Котовский рубил,
наклоняясь то в одну, то в другую сторону. Он прочищал дорогу, и первым но его следам летел Шурка.
Бойцы надвинули шапки; рассыпавшись по полю, они летели вперед.
Сзади шли сани, быстрые, как тачанки. На них подбирали павших и раненых.
Комбриг приказал все время трубить, чтобы никто из бойцов не отстал и не затерялся.
Шурка почувствовал, как одеревянели его губы и вместо чистых звуков из трубы вырывались тяжелые вздохи. Труба замерзла и не звучала. Тогда Шурка откинул ее — труба закачалась на шнуре, — выхватил саблю из ножен и разрезал ею воздух.
— Бей наотмашь, вот так! — крикнул ему тяжело дышавший Котовский.
Шурка еще раз взмахнул.
— Так, так! — слышал он голос комбрига.
Заметенные снегом трупы врагов остались позади. Разбив деникинскую конницу, бригада напрямик, в стороне от дорог и жилья, продолжала путь на Возпесенск, навстречу артиллерийскому огню. Белогвардейцы беспрерывно палили в темноту.
У бойцов заиндевели волосы. Только теперь почувствовали холод, который с новой силой набросился на разгоряченных бойцов.
Спешивались, облепленные снегом, вели лошадей на поводу через сугробы.
Пулеметчики разыскивали холмы, под их прикрытием разводили костры и отогревали воду. Шурка отогрел трубу у пулемета.
где-то рядом разорвался вражеский снаряд.
-— К вам в гости еще один летит! — крикнул кто-то с коня пулеметчикам.
— Не мешай, у нас пулеметы чай пьют, — раздался голос из укрытия.
— Пусть бы оторвало — не жалко. Сорок зим пережил, а на сорок первой ногу в такой жаре отморозил! — кричал рослый боец, по прозвищу Усач.
А потом затихли голоса, как будто метель вымела людей со степи.
Котовцы скрылись за сугробами. Кавалеристы замерли в ожидании сигнала. Каждый державший в руке повод теснее прижимался к лошади, спасаясь от холода. Некоторое время не двигались с места, замаскированные темнотой и снегом.
Разведчики узнали, что на путях станции Вознесенск стоят эшелоны с боеприпасами. Ударила бригадная артиллерия. Котовцы били из двух орудий по эшелонам.
Раздался небывалый взрыв. Вспыхнувшее пламя осветило дорогу удиравшим белогвардейцам.
Запела отдохнувшая труба:
— По коням!
Кавалерийская бригада заняла Вознесенск.
Шурка слез с коня. Он как-то нетвердо стоял на земле. Горело лицо. Устали руки, ноги, губы. Он будто все еще качался в седле.
Трубач входил за Котовским в дома на окраинах города. Здесь женщины готовили пищу раненым бойцам, кипятили воду; они устилали пол соломой, растапливали печи. Бойцы не ложились, а падали на солому.
— Трубач, спать! — сказал Котовский, обернувшись к Шурке. — Через несколько часов я вас позову.
В присутствии командиров и бойцов комбриг всегда обращался к нему на «вы».
Как хорошо и легко было Шурке выполнить это приказание!
Сам же комбриг вышел из помещения, и Шурка услышал, как крикнул он, садясь на коня:
— Гайда!
Рано утром на городскую площадь вышли жители города. Образованный ночью ревком оповестил, что красный комбриг обратится с речью к населению.
Над городом поднимался ясный морозный день, даже вьюга затихла вместе со вчерашней канонадой.
Все ждали, что скажет появившийся всадник в синей венгерке и красных галифе.
Котовский сошел с коня и оглядел толпу, точно отыскивая знакомых. Он начал говорить о задачах советской власти.
Котовский поправил фуражку. Он хотел сказать о тех, кто еще вчера хозяйничал в городке. Он сжал кулак, показывая на дорогу, по которой они удрали.
Но так и не успел он словами подкрепить свой жест. Со стороны реки раздались залпы. Котовский обернулся и увидел, как прямо на него во весь опор летел ординарец.
Комбриг вскочил на коня, успев только крикнуть:
— Потом доскажу!
Толпа расступилась.
Котовский помчался туда, откуда доносились выстрелы. Проезжая мимо бойцов, он отдавал приказания:
— Трубача ко мне! Артиллеристам амуничивать лошадей!
А Шурка в это время с усердием втирал гусиный жир в отмороженную ступню Усача, который кряхтел и сетовал на самого себя: перед отъездом из села жена хотела дать ему теплые шерстяные носки, а он ее же изругал.
— Штаб-трубача к комбригу! — услыхал Шурка.
Он сейчас же опустил ногу Усача, схватил трубу и выбежал из комнаты, широко распахнув дверь.
Через несколько минут он уже мчался на Бельчике, стараясь обогнать эскадроны.
На берегу Буга и на льду уже шел бой.
За ночь белогвардейцы стянули остатки своих сил — к ним на помощь подошел офицерский полк.
Котовский появился в разгар схватки. Он примчался сюда, как вихрь, гневно сжимая в руке карабин.
Шурка пробивался к комбригу сквозь кипевшую на льду битву.
Котовцы-пулеметчики открыли по белогвардейцам перекрестный огонь. Белогвардейцы шли вперед, не пригибаясь к земле, точно за ночь обрели они бесстрашие. Один из них сгреб снег, слепил его и побежал вперед, держа снежок в руке, как грозную гранату. Он замахнулся... Зашатался и упал лицом в снег. Так падали они, сраженные, один за другим, словно спешили принять смерть. — Отбой! — приказал Котовский.
Замирающие сигналы понеслись над Бугом, у которого навсегда лег белогвардейский полк. В вещевых мешках убитых и раненых находили водку в бутылках со старой николаевской этикеткой.
Котовский подъехал к месту, где лежал, уткнувшись лицом в снег, «воин», который шел на пулемет со снежком в руке. Комбриг наклонился и приподнял труп.
— Пьяный гимназист, — сказал он, обращаясь к Шурке, — немного постарше тебя.
...Бригада безостановочна шла вперед по стопам отступающих белых. Поредевшая бригада гнала целую армию.
«Даже на меня одного, должно быть, целая рота барбосов приходится», подумал Шурка, когда услыхал разговор комбрига с другими командирами на одной из коротких остановок.
Котовский только что закончил телефонный разговор. По всему было видно, что если бы далекий собеседник комбрига был здесь, рядом, досталось бы ему...
Комбриг был взбешен. Он искал сочувствия у слушавших его командиров.
— Хотят задержать бригаду. Говорят, что мы зарываемся. Пугают тем, что в Одессе укрепилась целая армия, а нас так мало. Это не армия, а вороний корм. Они уже не могут оказывать сопротивление.
— Надо наступать, — произнес рассудительный Пономаренко.
А Лада теребил свои черные волосы, то и дело хватаясь за эфес сабли или маузер.
— Мы не маринованные селедки, чтоб останавливаться здесь, когда наши кони не стоят на месте.
...И снова трубач протрубил выступление.
Бригада пошла на-рысях все дальше и дальше, отрываясь от стрелковых частей. Иногда Котовский оборачивался и говорил:
— Шура! Увидишь этот город! Какой город! Одесса!
Комбриг сильней пришпоривал коня.
...Ровная-ровная степь. Бели появится всадник, он не исчезнет из глаз, пока не сольется с горизонтом. Дорога идет по степи до самой Одессы.
Первый раз в жизни Шурка увидел море, и оно было именно таким, каким он представлял его себе раньше, — огромное и сердитое, но не синее, а многих переходящих друг в друга цветов.
Шурка заметил, как комбриг жадно шевелил ноздрями, вдыхая морской воздух.
Забор какого-то склада скрыл море. Бригада проезжала мимо небольших домишек, выстроенных по обеим сторонам дороги.
Вот и застава. Из сторожевой будки выскочил молоденький офицер.
— Чья конница?
— Что, сами не видите? — крикнул на него Котовский. — Мальчишка! Противник за двести верст, а вы всех останавливаете, допрашиваете, устраиваете панику!
Оторопевший офицер решил, что не узнал какого-то важного генерала. Откозыряв Котовскому, он хотел что-то сказать.
— Молчать! — крикнул Котовский. — Довольно пустых слов! Садитесь сзади на тачанку, поговорим потом.
Так миновали заставу.
Котовский первый влетел в Одессу со стороны Пересыпи, впереди бригады.
Степная дорога влилась в широкую улицу. Шурка оглядывался по сторонам. От улицы другие расходились улицы, такие же широкие и прямые. И дома словно выстроены по ранжиру.
Шурка видел вылепленные головы красавиц и чудовищ над окнами, широкие ступени лестниц. Но ничего он не мог как следует рассмотреть.
В окнах домов мелькали лица. Должно быть, многих в этот утренний час разбудил конский топот. Люди выглядывали, заспанные и удивленные, не привыкшие к тому, чтобы по их улицам мчалась галопом конница.
Быстро промелькнула Одесса. Опять улица превратилась в дорогу, но сторонам которой тянулись склады.
Батарея догоняла бригаду. Она оторвалась на короткое время, чтоб дать несколько залпов по уходившим пароходам французской эскадры и внести панику на пристань, заполненную фабрикантами, банкирами, владельцами домов и магазинов. Все они спешили удрать из Одессы.
Уже многие в городе знали, что в Одессу вступила бригада Котовского. Рабочие Пересыпи бросились к тюрьме освобождать арестованных деникинской контрразведкой.
Бригада в это время была уже за городом, у железнодорожного полотна.
Белогвардейские эшелоны отходили к Днестру. Дени-кинцы торопились увезти награбленное добро в Румынию. Котовский приказал снять орудия с передков. Артиллеристы быстро взяли прицел. Раздался первый залп по проходившему эшелону.
К батарее подбежал запыхавшийся невысокий широкоплечий человек в старых артиллерийских брюках с красным кантом.
— Товарищи, я только что вышел из тюрьмы, был арестован деникинцами. Узнал, что Котовский здесь. Просвирин моя фамилия. Меня Григорий Иванович по Бессарабии знает. Разрешите мне хоть раз наводку сделать, я не промахнусь.
Вид прибежавшего не внушал подозрения, и поэтому батарейцы сразу уважили просьбу старого артиллериста.
— А ну-ка, папаша, вдарь разок.
Батарея била без промаха. Всадники помчались наперерез удиравшим белым.
Паровозы выпускали пары. Путь отступления был отрезан. Из вагонов выходили люди с поднятыми руками.
Шурка старался заглянуть во все вагоны, особенно в те, где было много зеркал и ковров. Казалось, в эти вагоны старались напихать всего как можно больше.
Бригада продолжала свой путь к берегам Днестра.
Котовцы разыскивали притаившихся деникинцев, которые искали спасения на том берегу. Бойцы разбились на небольшие отряды. Устраивали засады, преграждая путь беглецам. В плавнях разведчики обнаружили несколько сот спрятавшихся офицеров. Они выходили из кустов и сдавали оружие, револьверы, бинокли, документы.
В Тирасполе котовцы захватили бронепоезд и разоружили четыре тысячи пленных. В одну кучу складывали шашки, в другую винтовки. Здания городка были заполнены пленными, дожидавшимися отправки в Одессу.
Бойцы-бессарабцы не сводили глаз с правого берега замерзшего Днестра. Среди них был и Котовский. Он стоял, чуть расставив ноги, и изредка начинал быстро растирать себе щеки. Шурка знал — так делает комбриг, когда взволнован. Рядом, сложив руки и опустив голову, с грустью смотрел на тот берег опечаленный Лада.
— Видишь, Лада, чернеет дорога на Кицканский монастырь. А скоро такая грязь будет на этих дорогах, жирная, сочная.
— Эх, товарищ комбриг, не раздражай! — пробурчал Лада.
— Вон там за деревьями дорога, два раза налево, три раза направо, стоит хата на реке Реуте, старая мама Ладу ждет.
Лада схватил себя за чуб и крикнул что есть силы что-то по-молдавски. Показалось Шурке, что кличет командир полка свою мать.
Лада слушал, как его голос растаял где-то в родной стороне. Он выпрямился во весь свой рост, его черные глаза горели. Не отрываясь смотрел он на тот берег. Котовский положил ему руку на плечо.
— Командование приказало преследовать противника только до Днестра, нужно подчиниться, Лада.
Много дел было у котовцев на левом берегу Днестра. Днем и ночью писари составляли списки трофеев, захваченных у белых. На путях стояли эшелоны, наполненные добром. В беспорядке были навалены шубы, дорогие шали, валялись осколки разбитых хрустальных канделябров.
Когда шел допрос пленных, один из генералов, высокий худощавый старик, вышел навстречу Котовскому.
Это был тот самый генерал, который, признав крушение белых, приветствовал красную конницу и призывал офицеров подчиниться победителям.
— Мне уж больше не ездить на коне, — тихо произнес он. — Оружие свое я уже сдал, а теперь хочу передать вам своего коня.
Генерал сделал несколько шагов в сторону, где стояли кони. Он отвязал рыжего коня и подвел его к Котовскому.
— Орлик, надежный конь...
— За коня благодарю, — ответил Котовский и пожал руку генералу, который снова занял свое место среди сдавшихся в плен денпкинцев.
Котовский приказал коноводу Куркину принять коня.
Орлик заржал, когда незнакомая рука взяла его под уздцы.
На следующий день комбриг раздавал трофеи по полкам. Из груды вещей и оружия он вытащил большую серебряную чашу и подозвал Просвирина.
— Это мой подарок батарее за отличную, меткую стрельбу!
Просвирин принял чашу, заглянул в нее, ухмыльнулся и проговорил:
— Пустая. Пригодится для кваса или огурцы солить. Котовский держал в руке уже новый предмет.
— Штаб-трубач!
Шурка вытянулся перед комбригом.
— Я думаю, надо нам и нашего трубача наградить: ему тоже досталось в последнем бою.
Котовский протянул Шурке новую серебряную трубу. Она была без заплаток, внутри позолочена и блестела, как все купола Киевской лавры.
Шурка был вооружен двумя трубами. Хоть сверкала новая труба, ему было жаль расставаться и со старым другом.
— И старая труба пригодится, спрячь ее, на ней будем песни играть, а новая специально для сигналов. Смотри, она короче, ее удобнее в руке держать, а звук ее сильней, — говорил Котовский Шурке.
— А надпись-то какая важнецкая! — Просвирин нагнулся и прочитал на трубе: — «За отличие в войне с Турцией на Кадыкиойских высотах 1-й батарее 12-й артиллерийской бригады». Слышишь, малец, трубу-то артиллеристы за почет получили — значит, и тогда не плошали ребятки. Ты смотри, на какой трубе играть будешь!
Шурка разглядывал надпись. Все буквы в виньеткам. Котовский позвал Куркина:
— Выведи Орлика!
Орлик поднял голову и заржал, почувствовав тяжелого всадника. Он порывался вперед. Котовский сначала сдерживал коня, потом пришпорил, и Орлик пошел рысью.
Быстро замелькали длинные сухие ноги коня. Котовский сразу почувствовал, как удобно ему сидеть на крепкой спине Орлика. Это конь для него!
Котовский выехал за город. Дорога шла над Днестром. На той стороне, в Бессарабии, виднелись деревья, занесенные снегом. Над далекими домишками тянулся дымок. Котовский знал каждую тропинку на той стороне... Котовский знал, как пышен тот берег с весны. Сейчас он смотрел вдаль, точно силился кого-то увидеть.
Орлик будто понимал настроение своего всадника. Котовский не управлял им, и Орлик шел то медленней, то быстрей.
Комбриг остановил коня, спрыгнул и долго стоял, впиваясь глазами в тот берег: думал ли он о том, с каким врагом предстоят будущие схватки, вспоминал ли свою жизнь на той стороне?
Он обнял Орлика за шею и прислонился к его голове. Потом снова вспрыгнул на него и помчался галопом.
Комбриг на полном карьере подъехал к штабу. — Трубач, седловку! — скомандовал он.
Шурка в первый раз заиграл на новой трубе. Звуки полились чистые и громкие.
Всадники-други! В поход собирайтесь, Радостный звук Вас в бой зовет!
В Приднестровье начиналась весна 1920 года. С реки дул ветер, небо было низким и серым, а на земле таял, чернел и оседал снег.
Бригада Котовского по талой дороге уходила от Днестра на польский фронт. Грязь забрызгивала коней и всадников. Дорога была покрыта взметанной желтоватой кашицей. Дорога плыла среди почерневших снегов. Бригада шла переменным аллюром. Штаб-трубач перевел широкую рысь на шаг медленным сигналом:
Всадники, шагом вперед, Ступай в поход, Временами коням Освежайте рот!
Дороги расходились, и шгаб-трубач передал команду:
Левый шенкель приложи
И направо поверни!
С поворота было видно, как вытянулись тачанки и обоз. Сзади шла батарея. Комбриг, одетый в синюю венгерку, ворот которой он расстегнул, скакал вдоль движущихся рядов. Он то впереди появлялся, то отъезжал к батарее и помогал артиллеристам тащить застрявшее орудие.
Шурка увидел у дороги старушку в черном платке.
Старушка подбежала к первым всадникам.
Шурка и Мишка-знаменщик остановили коней.
— Кто же из вас Котовский? — спросила она, заглядывая в лицо.
Мишка развел руками, описал круг.
— Вот, смотри, какой он. — Потом засмеялся и добавил: — В красных брюках и фуражке красной. Ты что, бабушка, в кавалерию поступить хочешь?
Старушка разглядывала Шурку и трубу, болтавшуюся па шнуре.
— Як дивчина, гарненький! — произнесла она.
— Ну да, яка дивчина! — с раздражением повторил Шурка, повернул коня и понесся к Котовскому.
А старушка все стояла на краю дороги. Мимо нее шла бригада. Она как бы принимала парад.
— Посторонись, бабушка!
— Бабуся, подвезем! — кричали ей бойцы.
Вот видит она: издалека приближается именно такой, как описал его словами и жестами Мишка-знаменщик, — огромный, в красных брюках и в фуражке с красным верхом. А за ним «дытына с трубой».
Старушка засеменила к нему навстречу и даже руку вытянула вперед — вот-вот схватит за повод коня.
— Я вже думала, що и не побачу тебе, командир наш Котовский!
Старушка разглядывала Котовского.
— Так вот ты какой! Дай я как следует подывлюсь на тебя...
Котовский придержал Орлика.
— Некогда нам, бабуся. Слыхала, ляхи на нашу землю идут?
Котовский тронул Орлика. Шурка поскакал вслед за ним.
Комбриг на прощанье махнул старушке рукой.
Они обогнали бригаду и снова ехали впереди. А старушка еще долго, кутаясь в платок, смотрела вслед исчезающим всадникам.
Темные и холодные ночи стояли в марте на Подолии. Темно было на станции, мимо которой не проносились составы, не мигали красные, зеленые и желтые огоньки. Неподвижен язык большого колокола, нет звонков отправлений, не гремят стрелки. Только издалека доносится непривычный для станции ночной шум — не протяжные свистки паровозов, не лязг металлических частей, а храп и ржание коней.
Бойцы спали поочередно. Сон одного эскадрона охранял другой.
Голодные, продрогшие бойцы мечтали о краюшке хлеба, о том, как бы сменить белье, поспать в тепле и не дрожать в часы утренних пронизывающих заморозков.
Против них стояли отборные части противника — «батальон смерти» и полк познанских стрелков.
Ночью Котовский приходил в штабной нетопленный вагон. Он отвык спать по ночам. Часами сидел, подперев голову руками, о чем-то думал, к чему-то прислушивался.
Недавно поляки сбросили ему с аэроплана записку, написанную кровью. Грозили смертью, если он будет продолжать оказывать сопротивление. Ему предлагали деньги, почести и чины, если он одумается. Через несколько дней после этого в штаб бригады пришел железнодорожник. Он рассказал: поляки подкупили людей, готовят на станции засаду, хотят убить Котовского. Когда железнодорожник возвращался домой, его подстрелили из-за угла.
Рабочие депо вместе с бойцами охраняли Котовского.
— Не беспокойтесь, еще нет арсенала, который бы отлил мне пулю!—говорил им Котовский не то серьезно, не то шутя.
Шурка верил комбригу, но сам про себя решил не отлучаться от него. Может быть, он в нужный момент окажется рядом с комбригом и первый бросится ему на помощь.
В ночные часы Шурке казалось, что пристава, стражники, конвоиры, тюремщики, о которых часто рассказывал Котовский, подбираются к окнам, щурят глаза, высматривают, изготавливаются; на них какие-то серые пепельные мундиры, они похожи на крыс: они могут проникнуть .сквозь щели и, как крысы, наброситься на Котовского. Они ведь с давнишних времен затаили на пего злобу. Злы, что в свое время не удалось им сгноить его в тюрьме, не удалось затянуть петлю вокруг его шеи. И вот теперь они хотят исправить свою ошибку — пишут кровью записки, грозят смертью.
Думая о Котовском, он почему-то часто вспоминал отца. Вот такого человека за строгость и справедливость сразу бы оценил отец. От такого человека он не забрал бы его.
Шурка видел Котовского в минуты гнева. Шурка видел его и тогда, когда он на цыпочках входил в комнату, боясь разбудить спящих, беседовал со старшими о старине, подолгу стоял у люлек, в которых качались младенцы.
Шурка часто слышал ораторов, но немногих мог понять. А комбрига он понимал всегда, хотя он часто, волнуясь, не договаривал слова и возвращался к одному и тому же.
Больше всего Шурка любил слушать, когда комбриг говорил о будущем.
— Товарищи! Когда мы победим, потомство нас вспомнит и золотыми буквами запишет наши имена на героических страницах истории.
Враги хотят, чтобы Котовский не дожил до этого будущего.
Исправники, легионеры, тюремщики, крысы с золотыми погонами и без погон хотят убить его, комбрига. Никогда этому не бывать!
В свободные ночные часы Котовский часто рассказывал о себе. И Шурка вместе с ним испытывал одиночество в каменных и железных мешках одиночек, рыл подкопы, совершал безумно смелые побеги, наслаждался свободой, грозил помещикам и носился по дорогам незнакомой Бессарабии, которая стала ему такой близкой, родной после рассказов Котовского.
Шурка подошел к Котовскому.
— Товарищ комбриг! А вы обещали в прошлый раз рассказать, как по тайге шли, когда с каторги бежали.
Комбриг согласился продолжать прерванный рассказ. Он встал, прошелся по комнате, снова сел и начал говорить:
— За мной погнались, но не настигли. Я шел через сугробы, пробивался сквозь чащу деревьев; приглядывался к коре, угадывая по ее цвету, где север, где юг. Перелезал через сваленные буреломом деревья, сверху глыбами на меня валился снег.
Уставал, хотя за день проходил не больше трех-четырех верст. Для того чтобы заснуть, надо было раскладывать костры: огнем я защищался от диких зверей. Дремал, окруженный кострами, прислушивался к треску сучьев — нужно было во-время подложить новые сучья в костры, не дать им потухнуть. А когда просыпался, видел, как сияли волчьи зелено-серые глаза, как торчали их белые клыки над красными высунутыми языками.
Я питался снегом, откапывал мох и жевал его.
Руки и ноги мои были покрыты струпьями, они болели от ушибов; опухшее от голода лицо было расцарапано ветвями.
А когда задувала пурга, гнулись верхушки деревьев, я становился под дерево и лишь думал, только бы не упасть, а то заметет...
«Подумаешь, разве это был буран, когда мы наступали на Вознесенск! — думал Шурка, слушая Котовского.— А казалось, что трудно. Мы же неслись все вместе на конях, а он шел один...»
— Птицы взлетали от моих шагов. Кругом мертвая тишина, — говорил Котовский. — А я все топчусь на одном месте. Деревья в глазах расплываются. Видения странные в глазах... И решил я, что схожу с ума.
Иду. Слышу детские голоса. Слышу, как по жилам моя кровь стучит, в виски ударяет. Откуда детские голоса в глубокой тайге? А голоса становились все слышней и слышней. Я шел к ним шатаясь. Вдруг вижу рельсы — железнодорожное полотно. И кругом играют дети. Они испугались меня.
«Варнак из леса вышел! Варнак!» закричали они. А я упал на землю. Значит вышел я из тайги, значит воля! Упал на снег, набрал его в пригоршни и начал глотать. Вот уж когда я мог сойти с ума. Детишки оставили меня на снегу, а сами побежали в сторожевую будку за отцом.
Путевой обходчик приютил меня на несколько дней, отпаивал горячим молоком, а потом усадил в поегд... Я ехал дальше без билета и документов, в угольном ящике.
Доехал я до Байкала. Там на одной станции была явка, которую мне сообщили друзья. Но явка была разгромлена. Пришлось мне искать ночлег. А там тогда каждую ночь шли облавы на беглых. Я снял с черного хода трактира дверь и пошел с ней на Байкал. Отошел далеко, чтобы не было видно меня с берега. Положил дверь на лед и пытался на ней заснуть. Было так холодно, такой дул ветер, что дверь подо мной от моей дрожи ходуном ходила.
Шилка и Нерчинск не страшны теперь,
Горная стража меня не поймала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка миновала... —
пропел вполголоса Котовскнй.
— Я едва дождался утра. А потом снова пустился ь путь. Переезжал из города в город. Работал то плотником, то грузчиком, кирпичи складывал, пиво разливал, шпалы таскал... И все время тянуло меня в Бессарабию.
Вернулся я в родной край.
Шел по дороге, а кругом виноградники, яблоки наливались в садах. Шел и думал: помнят ли меня еще здесь,, как мстил за народ, как боялись меня помещики, как освобождал я арестованных крестьян...
Шурке о многом хотелось расспросить комбрига: какие деревья в тайге, как золото добывают.
— Товарищ комбриг, долго это продолжалось, когда вы по тайге шли?
— Четырнадцать суток шел.
— Четырнадцать суток! Котовский встал.
— Хватит, ложись спать!
Шурка неохотно вытянулся на лавке.
— Товарищ командир, спать не хочется. Честное слово, не хочется! Вы мне лучше еще что-нибудь расскажите.
— Вспомню — расскажу.
— Я подожду, — произнес Шурка сонным-сонным голосом и сразу же заснул.
Котовский накрыл его шинелью и прикрутил фитиль лампы. Он сел и опустил голову на стол.
...Скрипнула дверь. Котовский вскочил. Боец пришел с донесением. Разведчики обнаружили движение противника.
Поляки уже не раз пытались ночью подкрасться к расположению красных.
Котовский увеличил огонь в лампе.
Он подошел к лавке, взял трубу и дунул в нее.
Шурка вскочил и хотел взяться за трубу, но увидел ее в руке у комбрига.
— На, доспишь после — играй тревогу!
Шурка выскочил из вагона.
Забились сердца у людей, и кони ударили ногами о землю. Орлик вскинул голову. Бельчик заржал. Сразу согрелись бойцы. Они уже неслись в темноте. Штаб-трубач играл тревогу:
Тревогу трубят, скорей седлай коня, Но без суеты!
Оружие оправь, себя осмотри. Тихо на сборное место веди коня. Стой смирно! Приказа жди!
На неоседланных конях мчались котовцы на поляков. Темнота приближалась, страшная темнота, пронизанная .выстрелами, трубными звуками и конским толстом.
Поляки повернули обратно, не приняв боя.
Котовцы вернулись чистить лошадей и досыпать.
Шурка вытер трубу и снова взгромоздился на лавку, 'Он уже привык к шуму и спал под разговоры и смех.
...Однажды Шурка проснулся — пусто в штабе, убрали бумаги и унесли ящики. Он выбежал на улицу и там узнал, что поляки перешли границу и двинулись к Киеву, бригаде приказано отступить.
Нагруженные обозные телеги стояли в ряд. На земле валялись листовки, сброшенные польским самолетом.
Шурка поднял листовку. Он читал: «Всем жителям Украины, без различия классов, происхождения, вероисповедания, армия польской республики гарантирует защиту и покровительство. Мы убеждены в том, что украинский народ с нашей помощью добьется счастья и благоденствия на своих плодородных землях».
А под листовкой подпись:
«Юзеф Пилсудский, верховный вождь польской армии».
Шурка разыскивал Котовского, чтобы узнать, когда выступает бригада.
Всюду, куда бы он ни приходил, ему отвечали: «Комбриг только что был здесь».
Шурка взобрался на железнодорожное полотно и сразу остановился. Комбриг стоял на пути между рельсами, чуть расставив ноги. Он опирался двумя руками на эфес сабли, которую держал сзади. Котовский смотрел в сторону, откуда должны были притти поляки.
Там, за черной линией сливавшихся очертаний крыш и тополей соседнего местечка, опускалось солнце.
Издали был виден только темный огромный силуэт комбрига. Солнце опускалось словно у его ног, и он стоял на узкой алой полосе. Солнце било в него багровыми лучами.
Котовский смотрел в сторону уходивших рельсов.
Над лиловой землей поблескивала легкая прозрачная дымка. Вспаханное поле пахло прелым нежным апрельским запахом земли.
Шурка знал, каким задумчивым должно было быть сейчас лицо комбрига. Он всегда перед грозным часом искал полного уединения. И особенно оно нужно было ему теперь, когда предстояло не в атаку итти, а отходить...
Шурка не хотел, чтобы комбриг увидел его. Он сошел с полотна и вернулся на станцию.
Бригада отошла за Буг и расположилась лагерем на берегу реки. Со дня на день ждали прихода Первой Конкой и других частей армии, чтобы вместе двинуться на поляков. Медленно тянулись дни вынужденного отдыха.
Шурка встал раньше всех и трубил повестку. К нему на звуки трубы бежал, помахивая куцым хвостом, Орлик.
Орлик уже давно, без сигнала подъема, начал свой день. Он стоял всегда непривязанным и поэтому, когда хотел, совершал свои прогулки.
Конь подбежал к зданию штаба, обнюхал окно, фыркнул и ткнул свою морду в стекло. Он разыскивал своего всадника.
Вставали бойцы. Бежали к реке за водой. Шли к коновязи. Они вязали соломенные жгуты растирать спины лошадям. Смазывали маслом клинки. И каждый, завидя Орлика, подзывал его к себе:
— Орлик! Иди, чайком угощу вприкуску.
...Человек лег на воду, и она понесла его, слегка покачивая. Он смотрел в небо, а река несла его и несла... Это был Котовский. Рядом из воды вынырнула черная голова Лады. Мокрые волосы облегли ее блестящим шлемом. С волос стекала вода. Он фыркал и кричал так, что слышно было на обоих берегах реки:
— Эх, хорошо! Лада — как утка. Надо на всю жизнь накупаться.
Искупавшись, они вместе вышли на берег. Котовский стал делать свои обычные гимнастические упражнения.
Закончив зарядку, он развернул газету и начал читать ее вслух.
Лада сидел, поджав колени, и внимательно слушал. Шурка, который был здесь же, на берегу, подсел к ним.
— «Двадцать второго апреля Владимиру Ильичу исполнилось пятьдесят лет», — прочитал Котовский.
— Пятьдесят лет! — вскрикнул Лада. — А мы не поздравили. Нехорошо! Как ты думаешь, Ленин слыхал о тебе?
— Обо мне не слыхал, а о нас всех знает, — ответил Котовский. — Пятьдесят лет... Первый раз я услышал о нем в тюрьме в тысяча девятьсот пятом году. Мне тогда казалось, что такому человеку должно быть очень много лет, а ему сейчас только пятьдесят.
Лада взял газету из рук Котовского. Он долго смотрел па портрет Ильича.
— В будущем году обязательно от всех бойцов первого полка пошлем телеграмму.
— От всей бригады пошлем! — добавил Шурка.
— Правильно, Шурка! Пошлем, вся бригада подпишется, а последняя подпись твоя: штаб-трубач Шура Лавриченко.
Котовский продолжал читать газету.
— Вот здорово, товарищи! — воскликнул он. — Сообщение с бескровного фронта. В Москве объявлена банная неделя. Московская чрезвычайная санитарная комиссия предлагает всему населению Москвы бесплатно помыться в бане. Каждый получает кусок мыла. А у нас как насчет мыла?
— Баня под ногами, глины сколько угодно, — отвечал Лада, — а вот мыла нет. Надо у поляков отобрать. Дайте нам приказание.
— Знаю, знаю, уже слышал. Один Лада не справится с польскими генералами, петлюровцами, с английскими и французскими империалистами. Сейчас нам одним воевать нельзя, нужно подождать подхода главных сил.
Шурка подошел к группе бойцов, расположившихся у прибрежных кустарников вокруг политрука Фомы Сникова, который показывал им большой цветной плакат. На плакате было изображено черное чудовище с маленькой головой в цилиндре.
— Вот эту Антанту в воде искупать бы!
— Этой Антанте в воде хорошо. У них крейсеров много; она и под водой плавает.
— А толстая она, Антанта-то? Она сама не потонет? — Ей камень на шею, — говорили бойцы, рассматривая
плакат.
Фома Сников продолжал:
— Так. вот, товарищи, Антанта — это есть союз мирового капитала. Это английские и французские капиталисты вооружились против нас, поляков и баронов разных на нас посылают. Уже не в первый раз хочет Антанта задушить нашу республику. И вот вы, товарищи командиры, должны объяснить это бойцам во всех эскадронах.
Фома Сников начал раздавать листовки. Протянул за ними руку и Иван Лозиненко. Мишка-знаменщик отвел его руку.
— А тебе-то зачем? Это только коммунистам полагается.
— А я кто же? Офицеры — и те кричали на меня: «Товарищ, большевик!» А ты мне — не коммунист!
— А печать-то где у тебя на бумажке коммунистическая? — настаивал Мишка.
Лозиненко рассердился.
— Скажи ты ему, кто я, коммунист или не коммунист, — обратился он к Сникову.
— Коммунист-то ты коммунист, да не совсем еще. Чтобы стать членом партии, надо вначале заявление подать, а потом...
— А... Да я же неграмотный, — разочарованно произнес Лозиненко.
Сников достал из сумки книжку и протянул ее Лозиненко.
— Вот тебе букварь. Запомни: это буква «А». Не забудешь?
Лозиненко ткнул пальцем в букву «А» на плакате.
— Как же это ее забыть!
— А вот это «Б» — буржуазия. Понял? — продолжал Сников.
— Понял, понял! Я и до буквы «К» доберусь. Потому — коммунист я, а не буржуазия, — сказал Лозиненко, обращаясь к Шурке, словно искал его поддержки. — А за букварь, Рубакин, спасибо!
Бойцы называли Сникова Рубакиным по имени автора книжек для красноармейцев, которыми всегда была забита сумка Сникова. Он часто читал красноармейцам эти книжки, пока наконец его прозвали Рубакиным.
Шурка слушал про Антанту, а как дошло до вселенной — он уже знал, какой длинный затянется разговор, и пошел дальше, к другим своим друзьям.
Не успел он отойти и нескольких шагов, как услыхал со стороны реки вопли и неистовый крик. По дороге, спускавшейся к реке, бежали селянские ребятишки и бойцы. Галопом пронесся коновод с двумя лошадьми.
Шурка побежал на крики к реке.
У берега и в воде копошились люди. Пожар — не пожар, некому гореть у воды, и на утопленника не похоже.
— Сом Роскина поймал!
— Пришел Антанте конец! — кричали кругом. Над рекой стоял смех и визг.
Шурка протолкался вперед и увидел в реке бойцов, стоявших в кругу, тесно прижимаясь друг к другу. Они ухватились рукой за какое-то невероятное чудовище — не то рыбу, не то какую-то речную свинью. В центре стоял боец Роскин. Он засунул одну руку под жабры чудовища, другой же держал его пасть. Роскин командовал:
— Держитесь за руки! Подальше от хвоста! За башку его!
Бойцы обвили извивающееся чудовище руками. Они вытащили его из воды и торжественно поволокли к берегу.
Роскин отличался колоссальной силой. В прошлом местечковый мясник, он и на фронте не бросал свою мирную профессию. Когда надо было, он закалывал скотину, свежевал туши, делил их по эскадронным кухням. Сегодня Роскин повел купать коня и наткнулся на сома невероятной величины. Такая рыбина может утащить и проглотить ребенка. Легче быка на землю свалить, чем удержать сома в воде.
Роскин стал кричать, и ему на подмогу сбежались кавалеристы. Один из них хотел рубануть сома по широкой башке.
— Берегись! Руку Роскину отрубишь! — крикнул кто-то.
— Поворачивай его на бок! — командовал Роскин.
Сома выволокли на берег. Он чавкал и бился, глотал своей пастью, усаженной мелкими зубами, воздух.
Роскин чувствовал себя победителем. Сом, прозванный «Антантой», лежал у его ног.
Взводные раздатчики получили по огромному жирному куску еще недавно бушевавшего сома. Повезло второму эскадрону первого полка: славный ужин приготовил им повар.
...Бойцы строились поэскадронно у общей коновязи.
Трубач играл зорю, торжественную и медленную, льющуюся волной, обласканную ветерком:
Знамя по ветру вьется!
Посмотри на него!
Посмотри на него!
Твое сердце отвагой забьется!
Трубы поют вечернюю зорю,
Вечернюю зорю вместе встречаем, друзья1.
Солнце близко к закату...
Пропела труба и замолкла. Перед строем читали приказы, шла перекличка.
Вечер выдался теплый и мягкий. Бойцы после переклички были до сна свободны — решили погулять.
Первыми на поляну пришли батарейцы с гармошками и баяном. Со всех сторон начали сходиться и другие бойцы.
Мишка-знаменщик вылил себе на голову пахучей жидкости из нарядного пузырька. Бойцы передавали друг другу осколок зеркала, приглаживали волосы, накручивали на лоб щегольские завитки.
Собрались и селянские девушки. Они стояли в стороне тесной группой и тихо переговаривались между собой. На них были надеты черные запаски, из-под которых выглядывали белые полотняные рубахи.
Вдруг все оживились и подбежали к бревнам, на которых кто-то приспособил нечто вроде подмостков — сбитые доски.
— Алик, покажи, как волчок вертится!
Из круга вышел худенький стройный малый, немного старше Шурки, поклонился во все стороны, как настоящий артист.
Боец Алик раньше выступал с отцом в петроградском цирке Чинизелли. Котовский не пускал его в эскадрон, и он числился при обозе.
— Убьют еще тебя, а таких у нас немного, — говорил ему Котовский. — Вот погоди, организуем свою труппу для бойцов, тогда будешь у нас первым артистом...
Разошелся боец-гармонист и артист цирка Чинизелли.. Подбоченившись, он закружился перед бойцами. Он вертелся так, что потерял свои обычные очертания и стал похож на огромный кувшин. А потом он схватил Шурку и. начал кружиться с ним.
Алик плясал «барыню», изображал танец конъкобежцев, на одной ноге скользил по доскам, как по льду, исполнял и другие сложные пируэты.
— Браво!!! — кричали бойцы, ударяя себя по коленям, и казалось, они все пустятся в пляс.
И тогда появился Лада, как всегда растрепанный. Он привел с собой оркестр местечковых музыкантов — флейтистов, барабанщиков и скрипача.
Пока оркестр настраивался, в крут вышел «папаша» Просвирин. Все захлопали в ладоши.
Просвирин прошелся по кругу торжественно и степенно, потом оживился и начал выделывать одно коленце за .другим.
— Режь мельче! — крикнул задорный голос. Просвирин оглянулся, разгладил усы и что есть силы
завертелся вьюном. Потом внезапно остановился и вдруг снова пустился дальше по кругу.
— А теперь по другой траектории!
Лада подошел к оркестру и взмахнул рукой. Флейта, скрипка и барабан заиграли свадебную местечковую пляску.
Теперь плясали не только Алик и усатый комбат, плясали в кругу все. Бойцы приглашали селянок.
— Та не вмиемо мы. Це не по-нашему, — отвечали девушки.
— А вы пляшите и по-нашему и по-своему, — уговаривали их лихие кавалеры.
Боец-кашевар подбрасывал дрова в топку походной кухни.
— Кипи, кипи, кипяток! — весело кричал он и, приплясывая, подбежал к кругу.
К бревнам подошел Котовский. Он только что вернулся из поездки в штаб командования.
Бойцы оставили комбригу лучший кусок сома; он ел и смотрел на пляску. Потом подошел к Ладе, положил ему руку на плечо и тихонько сказал:
— Джок!
Оркестр заиграл что-то протяжное, а потом все быстрей, быстрей.
— Эх, душа с перцем, а сердце с чесноком! — крикнул Лада и обнял комбрига,
К ним подошли и другие бойцы, молдаване из первого полка, встали в круг, обнялись, положив руки друг другу на плечи. Вид у них сразу стал степенный и сосредоточенный. Каждый прислушивался к музыке — такая она или не такая. Такая! И танцоры начали выкидывать в такт ноги, закачались руки на плечах. Они то замедляли, то ускоряли движения.
Котовский вышел из круга. Он смотрел на веселых бойцов, следил, как на лицах танцующих колышутся мягкие тени.
Все шире и шире становился круг.
С молдавской «дойны» музыканты перешли на свою излюбленную свадебную, и каждый уже плясал, как хотел.
Долго над Бугом раздавался смех, русский, украинский и молдавский говор.
Бойцы еще гуляли, когда Котовский созвал командиров.
— Получен приказ. Завтра выступаем, — сказал им комбриг.
Штаб-трубач галопом проскакал по селу.
Слушайте все и все исполняйте!
Сберитесь быстрее, сомкнитесь!
Всадники ратные бурею ринуться
Саблею тешиться, дружно мы сломим врага.
Слушайте, всадники-други,
Звуки призывной трубы!
Бригада выстроилась на зеленой поляне, на месте вчерашних плясок.
Котовский произносил речь, обращенную к бойцам и селянам, которые сбежались со всего села провожать конников. Закончив, он одним движением занес клинок. И вслед за ним и конники взметнули клинки.
Орлик чуть-чуть приподнялся на дыбы. Котовский сдержал его и крикнул:
— Как прекрасны клинки, когда они подняты и обнажены за революцию! Вперед, рабоче-крестьянские полки! Марш, марш за мной!
Комбриг дал трубачу знак рукой. Шурка заиграл сигнал выступления. Тронули поводья бойцы. Впереди, освещенное ранним утренним солнцем, заколыхалось боевое знамя.
За всадниками бежали мальчишки; девушки махали снятыми с голов платками. Бригада шла шагом.
— Песенники, вперед! — крикнул Котовский. На-рысях вылетели песенники и пристроились к голове колонны. С ними был командир первого полка Лада.
И понеслась над степью старинная кавалерийская, старинная казачья песня, рожденная на берегах далекой реки:
Как на синий Ерек, как на синий Ерек
Трахнули татары сорок тысяч лошадей.
И покрылся берег, и покрылся берег
Сотнями пострелянных, порубанных людей.
Эх! любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
С нашим командиром
Не приходится тужить!
А первая пуля, а первая пуля,
А первая пуля срезала коня.
А вторая пуля, а вторая пуля,
А вторая пуля ранила меня.
Эх! любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
С нашим командиром
Не приходится тужить!
Очи мои карие,
тело мое смуглое
Вороны да коршуны на части разорвут.
Кости мои белые, сердце мое смелое
Горькой лебедою да бурьяном зарастут.
Эх! любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
С нашим командиром
Не приходится тужить!
Жена погорюет, выйдет за другого,
Выйдет за другого, забудет про меня.
Жалко только волюшку во широком полюшке,
Матушку-старушку да буланого коня.
Эх! любо, братцы, любо.
Любо, братцы, жить!
С нашим командиром
Не приходится тужить!
Эх, нечего тужить!
Бойцы пешего эскадрона то отступали, то снова с отчаянной смелостью лезли на врага. Поляки видели, как к красным подходят все новые и новые части. На самом же деле несколько десятков спешенных котовцев кружились на одном месте вокруг бугра, как статисты, изображающие войско на сцене театра.
Штаб-трубач передал Бельчика коноводу, а сам лежал в цепи и играл сигналы перестроения несуществующим подразделениям.
Труба вещала о силе, о многочисленности красных бойцов, которые то будто рассыпались по полю, то меняли позицию.
Труби, трубач!
Труби,
Как будто в сотни труб.
Пусть враг подумает, что к нам вдет подмога.
От топота копыт гремит дорога.
Труби, трубач, труба!
Поляки решили принять бой. Они открыли огонь по смельчакам.
Только когда бойцы пешего эскадрона убедились, что легионеры перешли в наступление, они изобразили «паническое бегство», увлекая за собой поляков. Бежали, а потом оборачивались, отстреливались и снова бежали.
Шурка бежал первым. В условленном месте его поджидал коновод.
Пеший эскадрон, выполнив свою задачу, отошел к батарее, открывшей огонь по врагу.
Бригада притаилась у опушки леса. Бойцы стояли у оседланных лошадей, а ездовые не отходили от тачанок. Каждый слушал шум, доносившийся со степи.
Комбриг вскочил на Орлика и взмахнул клинком.
Первыми на-рысях вылетели тачанки и на ходу повернулись, обратив дула пулеметов на противника. Бригада вылетела из-за леса и лавой пошла на поляков.
Польские пулеметчики открыли встречный огонь.
Полки равнялись на середину, куда летели Котовский, штаб-трубач и знаменщик.
Всадники заняли всю ширину поля. Разом блеснули шашки.
Вперед, вперед, друзья!
Вперед, вперед, друзья!
Из ножен шашки вон! Ура!
Как будто с бойцами был не один трубач, а сотни труб пели свой кавалерийский клич.
Бригада с галопа перешла на карьер.
Скачи, лети стрелой!
Лошади вытянули шеи.
Всадники глубоко вошли в седла, наклонились вперед, плотно прижав ноги к бокам лошадей.
Скачи, лети стрелой!
По полю замелькали четырехугольные конфедератки поляков.
Комбриг приказал загнуть фланги. Штаб-трубач передал сигнал полкам.
Сухопарый командир эскадрона Маридзе, никогда не расстававшийся со своей черной буркой, в бою всегда оказывался рядом с молодыми бойцами.
— Куда спешишь? Не спеши, не спеши! — кричал он, а сам бешеным карьером летел в атаку.
Лада крутил шашкой над головой. Его глаза были ярки и дерзки.
— Чуба не жалей!
Никто из бойцов не думал о смерти. Страх исчез. Котовский врезался в гущу боя.
— Так! Так! Еще удар за сожженные села. Получайте, мазурики, за вашу великую Польшу от моря до моря на наших украинских землях! А это за вывезенную скотину, за сожженные хаты. Жалуйтесь батьке Петлюре!
Котовский рубил беспощадно. По обе стороны падали сраженные поляки.
— Бей Антанту! — ревел Лозиненко.
Со стороны же на подмогу разбитым легионерам выскочили панские уланы.
Котовцы быстро перестроились. От натиска конницы задрожала земля. Со страшной силой противники налетели друг на друга.
— За дело Коммунистического Интернационала! — крикнул Фома Сников.
У него за спиной болталась сумка с литературой. Даже в бою не расставался он с ней — Рубакин!
Грозным на этот раз был голос трубы. Он точно вырывался из-под ног скачущей конницы.
Наперерез дрогнувшим, бегущим польским пехотинцам прямо на Котовского мчался высокий всадник. Котовский летел ему навстречу. Скрестились клинки. Поляк фехтовал. Котовский сделал ложный взмах и следующим ударом сбил поляка.
Поляки со всех сторон устремились к Котовскому.
Орлик налетал грудью на других коней и сшибал их. Он топтал крепкими копытами тех, кого выбивал с седел Котовский, поднимался на дыбы и хватал зубами уланские мундиры.
Котовский не успел отразить удара. Над ним занесен тяжелый палаш. Но Орлик быстро отскочил в сторону.
Под Маридзе убили коня. Он оказался на земле. С перебитой кисти правой руки текла кровь. Маридзе схватил комок земли, приложил к ране, на ходу вскочил на коня, метавшегося с пустым седлом. Поляки пытались окружить Маридзе, но он взял в левую руку шашку и никого не подпускал к себе.
Храпели, взвизгивали раненые кони, из их ран текла яркая вязкая кровь.
Кони на лету перепрыгивали через разметавшиеся тела убитых.
Но все это уже было позади — земля, вытоптанная конницей, полынь, пахнувшая кровью, а кровь полынью...
Польские уланы не выдержали встречи с котовцами. Они повернули коней, думая теперь только о своем спасении.
Лада поправил выбившиеся из-под фуражки волосы и пришпорил коня. Раненый поляк затих на земле. Он только и ждал приближения красных конников. Когда круп коня Лады мелькнул перед ним, поляк выхватил наган и с земли дал два выстрела.
Лада выпустил повод и свалился с лошади. Кровь залила его буйный черный чуб.
Бойцы подняли своего командира и понесли на руках. Сзади шел его конь Драгун.
Котовцы догоняли уланов. И сыпались удары за погибших котовцев, за раненого Ладу, за тех, кого несли на носилках.
Поручика, ранившего Ладу, Роскин зарубил на месте. Штаб-трубач уже не трубил, а, вытащив саблю, гнался за удиравшим уланом.
Перед котовцами открылась дорога. Она вся была в следах от кованых ботинок польских пехотинцев, которые убегали без оглядки.
Полки построились в колонны и понеслись стремительным маршем по следам поляков.
Издалека котовцы увидели на горе белый палац. Здесь бойцы расседлают коней и отдохнут.
Из костела доносился густой органный гул. Должно быть, ксендз молил о победе и просил ниспослать милость пану, только недавно убежавшему из палаца.
На панской кухне в больших чанах кипел суп. Польские воины, охранявшие палац, не успели пообедать.
Котовский сидел на скамейке и с увлечением уничтожал курицу, высасывая мозг из косточек.
— От паны, всего нам наготовили! — радовался Лозиненко.
Котовский и Шурка пошли осматривать палац. Им навстречу вышел старик, панский камердинер. Он нес портрет в позолоченной раме. Увидев нежданных гостей, он поставил портрет к стене и заслонил его.
— Кого это ты загородил? — спросил его Котовский. Старик отошел от портрета, на котором был изображен другой, сановный старик.
— Сорок лет у него служил, — произнес камердинер.
— Ну, а теперь, коли захочешь, будешь нам служить, — сказал Котовский. — Давай познакомимся. Я Котовский.
Комбриг протянул руку старику.
— Генерал Котовский! Семь тысяч кавалерии! — недоверчиво проговорил камердинер.
— Слышишь, Шурка? Труби громче! — засмеялся Котовский.
Они пошли дальше в сопровождении панского камердинера. Шурка проходил по залам, и ему казалось, что вот выйдет помещик из дверей и, увидя Котовского, упадет на колени.
Он вбежал в открытую дверь. Посередине круглой комнаты стоял черный рояль. На пюпитре лежали раскрытые ноты.
— Товарищ комбриг! Товарищ комбриг! Смотрите, настоящий рояль!
Шурка разглядывал белые клавиши и, подняв крышку, робко заглянул внутрь,
— А сколько молоточков и струн! Что это написано? — спрашивал он Котовского, который подошел к роялю.
— Хороший инструмент, — сказал Котовский, — фирмы Бехштейн.
Котовский разглядывал ноты. Он стоя, слегка нагнувшись, взял несколько аккордов.
Шурка стоял сзади и с восхищением следил за движениями рук комбрига.
— Ну, на сегодня довольно, — сказал Котовский и отог шел от рояля. — Ничего, Шура, придет время, будешь обязательно учиться в консерватории. Возьмешься зубами за каждую ноту и не отпустишь ее, пока не зазвучит она, как надо... А пока труби без нот, но с сердцем!
Шурка с сожалением отошел от рояля. Котовский спешил. Он устал, он все еще чувствовал себя в седле. И Шурка шел покачиваясь. Комнаты, занавеси и зеркала мелькали перед ним, так же как во время движения деревья, холмы, окруженные тополями ставки...
...В панской спальне на широкой кровати лежал на подушках раненый Лада. Бойцы первого полка, командиры эскадронов стояли у кровати, сидели на сафьяновых креслах.
Лада все время пытался подняться с постели. Ему казалось, что продолжается бой. Пока его бинтовали, бойцы держали за руки своего командира.
— Дайте помереть, когда смерть пришла, — просил Лада.
Он спрашивал:
— А кто будет командиром полка!? — И сам отвечал: — Должно быть, ты, Маридзе.
Маридзе стоял рядом, с перевязанной рукой.
...В садах поспели ранние вишни. Шурка быстро набрал несколько котелков. В обозе он раздобыл сахар и решил сварить вишневое варенье по всем правилам. Он очищал вишни от косточек, точь-в-точь как купчиха Аграфенова, у которой Шурка с отцом снимали жилье в Слободке.
Он засыпал вишни сахаром, поставил два котелка на огонь и с нетерпением ждал, пока появится розовая пена и варенье будет густыми каплями спадать с ложки.
Шурка остудил пышущий жаром котелок с вареньем в холодной воде. Никто не мешал ему и не отрывал от работы. Бойцы даже с уважением смотрели на все приготовления.
— Хорошо трубач варит варенье, аж слюни текут! Наконец Шурка зажал подмышкой краюху хлеба, а красными от вишневого сока руками схватил котелки и, стараясь не расплескать драгоценную сладость, понес все это наверх, туда, где лежал Лада. Он улыбался, представляя себе, как будет кормить с ложки командира первого лолка.
Никто уже не толпился у дверей спальни. Шурка осторожно вошел в нее и чуть не выпустил из рук котелки. Лада лежал на панской постели. Он уже не метался по ней, словно замер по команде «Смирно!», даже мертвым не выпуская из закаменевших рук свое оружие.
Шурка поставил котелки на пол. Опоздал он со своим угощением!
Над Ладой стоял комбриг. Он наклонился над погибшим и приподнял его.
...Бойцы окружили открытую могилу, вырытую в парке.
Бойцы смотрели на коня Драгуна. Проделал Лада на нем много сотен километров. Не было другого коня у Лады. Теперь Драгун расставался со своим всадником. И казалось бойцам, что слезы, настоящие слезы льются из умных глаз верного коня.
— Жертвами лучших своих бойцов мы утверждаем свободу,— медленно говорил Котовский. — Товарищи! Мы прокладываем дорогу, по которой пройдут миллионы к новой жизни. Тогда они вспомнят о таких, как Лада. Это был боец, презиравший смерть. Он был нашим другом в боях.
Лозиненко толкнул Сникова и сказал ему тихо:
— Лада был коммунист, и меня пиши в коммунисты!
...Драгун не отходил от свежей могилы. К нему подошел Куркин,.взял его за повод, погладил по гриве и потянул за собой.
— Ну, попрощался — и хватит! — как мог, утешал Куркин коня.
На отдохнувших конях котовцы устремились вперед, за удиравшими панами.
Поляки, отступая, поджигали села. Они старались увезти с собой награбленное. Дороги были забиты повозками, колясками, автомобилями. Все это пришлось им бросить — самим бы ноги унести!
Селяне, вооруженные дрекольем, цепами, косами, гнались за недавними храбрецами.
— А, грабители, попались!
...Котовцы проезжали мимо горящего, подожженного поляками села.
Котовский остановил Орлика. Пламя освещало его лицо.
Всюду, где бы ни появлялись котовцы, навстречу выбегал народ. — Наши!
— Червона кинота!
— Теперь панам крышка!
Котовцы нигде не задерживались, комбригу и так казалось, что слишком медленно двигается его бригада. Штаб-трубач торопил бойцов:
Всадники, двигайте ваших коней
В поле галопом резвей..,
Котовцы ворвались в Белую Церковь, когда по улицам города газетчики продавали последний выпуск польской газеты с сенсационным известием: «Котовский разбит и пойман поляками».
Бригада расположилась в степи на большой привал.. Шурка получил поручение раздобыть еду. Он поскакал в ближайшее село и там остановил шедшую ему навстречу селянку.
— Не продашь ли пару гусей?
— А чего ж, могу продать.
Шурка выбрал самых жирных гусей и попросил хозяйку выпотрошить их и зажарить.
За все это он протянул хозяйке деньги — одну бумажку, которую дал ему Котовский на покупки.
Селянка испугалась.
— Что вы, казаче! Да у меня все хозяйство этого не стоит! Откуда я возьму вам сдачу?
Трубач держался с достоинством.
— Сдачи не надо. Дай еще четыре курицы да две буханки хлеба, а на деньги купи себе чего надо.
Пока селянка жарила гусей и кур, Шурка улегся отдыхать в клуне. Хозяйка вынесла его коню несколько охапок свежего сена.
Навьючив хлеб и жареную птицу, с которой еще стекал теплый жир, Шурка выехал из села.
Вдруг увидел он: над дорогой ползет, удаляясь, облако пыли. Штаб-трубач повернул коня. Надо узнать, что за люди. Такую пыль может поднять только конница, а бригада котовцев на отдыхе.
Шурка пришпорил Бельчика, а когда подъехал ближе, вытащил из сумки бинокль. Над этим биноклем много смеялись бойцы, но Шурка его не бросал. Это был простой театральный бинокль, отделанный перламутром. Его, разбирая трофеи, подарили трубачу. Шурка отвинтил ручку и часто смотрел в бинокль. Любил он смотреть в стекла, уменьшавшие предметы, когда близкое виднеется как бы издалека и большие тополя кажутся приземистыми кустиками, такими, что их можно положить в карман вместе с биноклем.
— Видишь что? — спрашивали Шурку.
— Вижу, — обязательно отвечал он, даже когда все предметы расплывались в стеклах.
— Ничего ты не видишь! — смеялись бойцы.
Шурка и сейчас смотрел в бинокль, безуспешно силясь хоть что-нибудь разглядеть.
Еще ближе подъехал Шурка и опять посмотрел в бинокль. Теперь он увидел: длинной лентой в несколько рядов тянется обоз; дымят кухни, и рядом скачут всадники. Шурка узнал поляков по шапкам. Он повернул коня и во весь опор помчался к расположению бригады.
— Поляки! Обоз! — крикнул он, подъезжая к Котовскому, который с группой командиров лежал у изгороди, разглядывая карту.
— Где поляки? — спросил, не поднимаясь с земли, Пономаренко. — Это ты, должно быть, в своем бинокле увидел?
— Да, в бинокле!
— Штаб-трубач, поведете эскадрон туда, где видели поляков, — сказал Котовский, не отрываясь от карты.
Шурка смутился, но приказ есть приказ, и он повторил:
— Вести первый эскадрон туда, где видел поляков. Котовский кивнул головой.
Шурка хотел было просигналить, но ему помешал командир второго полка Пономаренко.
— Погоди, погоди, а как же с первым поручением? Так, бисов сын, перепугался, что голодными нас оставил?
— Четыре курицы и два гуся — берите скорей.
— Вот за это хвалю, — оживленно проговорил Пономаренко, принимая долгожданную пищу.
...Командир скомандовал эскадрону:
— Рысью марш!
Эскадрон тронулся вслед за командиром и трубачом, Шли рысью, потом перешли в галоп.
Шурка повел эскадрон обходным путем. Вот и облако пыли, движущееся по дороге. Надо со стороны обогнать его, чтобы потом, повернув, ударить полякам в лоб.
— Ура! — крикнул первым трубач и сам не узнал своего голоса. Бойцы рассыпались. Польский обоз метнулся в сторону. Сразу расстроились ряды. Кто-то начал выпрягать лошадей.
— Большевики, большевики, пане! — кричали поляки, сопровождавшие обоз.
А уланы, ехавшие строем, остановились, сбившись в кучу.
— Шурка, сдерживай братву!
Штаб-трубач услыхал над собой знакомый голос Пономаренки, который привел другие эскадроны полка. Шурка заиграл:
Всадники, перестань!
Отбой был дан,
Остановись!
Высокий солдат, потерявший конфедератку, забился среди повозок.
— Товарищу, я не буржуй... Я хлебороб... Не штреляй, товарищу, — говорил он Роскину, который заряжал карабин.
— Товарищ хлебороб, так в чем дело? Красная армия безоружных не убивает. А это я на всякий случай. К повозкам подъехал Пономаренко.
— Ну, чего боишься? Выходи, выходи! Нашу братву не знаешь? Если под горячую руку не зарубили, то теперь никто тронуть не посмеет. Садись на повозку за ездового, наших догонять. А потом в строй возьмем — бить пана помещика.
— Э, трубач, — крикнул Пономаренко проезжавшему мимо Шурке, — вкусного гуся ты, бисов сын, раздобыл! Я вот тебе две ножки спас.
Командир полка вытащил из сумки две гусиные ножки и передал их Шурке.
Роскин не отставал от хлебороба.
— Что за палаши у вас, ими только капусту рубить! Нет, брат, что ни говори, это не то что донской клинок. Возьмешь в руку, так душа радуется! — доказывал он пленнику. — Ну, а как тебя зовут?
— Янек, — ответил пленный.
— А меня Моисеем, или, как братва зовет, Моисейка, — представился Роскин Янеку.
...Котовцы захватили обоз: патроны, медикаменты, продовольствие и обмундирование.
Бойцы радостно встречали Шурку.
— Посмотри-ка еще в бинокль, может быть, еще что разглядишь.
Обоз проезжал мимо комбрига. С повозок сбрасывали имущество. Медикаменты складывали в одну кучу, патроны в другую. Котовский просматривал документы, которые находили в сумках и чемоданах.
Из одного мешка вытащили черкеску с синим нагрудником, красные брюки и такого же цвета кусок сукна. В кармане черкески лежал браунинг. Котовский разгладил черкеску, встряхнул ее и, не вынимая браунинга, вместе с брюками и куском сукна протянул Шурке.
— У тебя сегодня удачное дело было: противника заметил и во-время дал о нем знать. За это получай...
Трубача подхватили стоявшие рядом бойцы и начали качать.
— Полно, полно, ребята! — остановил их Котовский. — Совсем мальчишку закачаете...
Шурку поставили на землю. Он быстро надел на себя черкеску. В самый раз! Но, когда он стал натягивать брюки, они оказались у него подмышками.
Шурка вылез из брюк и оглядел улыбавшихся бойцов и командиров? Самым высоким из них был Маридзе.
— Возьмите брюки, товарищ командир, — обратился трубач к Маридзе, — на вас шиты.
— Раз такое дело, возьму от тебя брюки на память, а тебе дарю к черкеске кавказский кинжал.
Маридзе вышел вперед, нагнулся и поцеловал Шурку.
Из куска красного сукна в ближайшем местечке Шурке сшили фуражку и красную звездочку прикрепили. Не было в бригаде кавалериста, который не мечтал бы о такой фуражке.
Шурка побрил себе голову, так же как комбриг. Он напускал на себя важность, прогуливаясь по улицам местечек, глубоко засовывал руки в карманы, выпячивал грудь.
Когда бригада проезжала населенные пункты и трубач, приподнимаясь на стременах, умелым жестом заносил серебряную снаружи и позолоченную внутри трубу, все обращали внимание на него. Шурка чувствовал, что на него смотрят, и прямей держался на Бельчике, как подобает молодому увенчанному славой котовцу.
И бойцы с любовью смотрели на своего трубача, С гордостью говорили они о Шурке:
— Наш штаб-трубач!
Мимо многих сел и местечек проезжал Шурка. Что ни день, то новые названия — всех и не упомнишь. Большие и Малые Стайки, Змиевки, Ободовки, Млины и Бондаровки... Однажды проезжала бригада недалеко от села, название которого помнил Шурка с детства. Село называлось Татиевка.
Из Татиевки приезжал когда-то бородатый дядька, привозил гостинцы. В Татиевку собирался каждый год Шуркин отец навестить родных жены-покойницы.
О Татиевке не раз вспоминал Шурка после смерти отца, но далеко была она от его дорог. А отсюда — рукой подать!
Попросил Шурка комбрига отпустить его до утра в Татиевку.
Котовский велел снарядить трубача в дорогу. Получил Шурка в обозе подарки для родных — польские шинели и всякую мелочь.
Осмотрел себя Шурка — все в порядке, только сапогя дырявые. Ну, да не беда! Взвалил он туго набитый мешок на седло и отправился в путь.
Как картузы на лоб, надвинуты на хаты соломенные крыши. А улицы в селе — то вверх, то вниз, как в Киеве. Село раскинулось в долине и на склонах больших холмов. Словно кто-то сверху разбросал эти хатки, окруженные вишнями и яблонями, желтыми круглыми головами подсолнухов.
Под вечер въезжал Шурка в Татиевку. На завалинках у хат сидели старухи в белых полотняных кофтах с высоким воротником, подпиравшим шею. Старухи сидели рядом, волосы их напоминали сбившиеся комки серой пряжи. Едва шевеля губами, они о чем-то шептались между собой. Завидя незнакомого всадника, они замолкли и оглядели его с головы до ног. Шурка почему-то не решился заговорить с ними. Из крайней хаты вышел старик, снял шапку и поклонился.
— Скажи, дидусь, где тут живут Танасенки? — обратился к нему Шурка.
— А тут Танасенки скризь живуть. Тоби якого треба, що косый, чи Мыколу?
— Мне того, у кого борода дуже велыка.
— А, то це тоби Андрия треба. Он дывысь, перша хата вид крыныци, — показал палкой старик.
Пока Шурка расспрашивал старика, вокруг него столпились селянские ребятишки — мальчики в длинных белых штанах, девочки в рубашонках до самой земли. Все они разглядывали необычное Шуркино одеяние. Шурка поехал к дому у колодца, а ребятишки в почтительном отдалении двигались за ним.
Слегка нагнувшись у порога, Шурка вошел в хату.
За низким столом сидели Танасенки — тот самый, что с бородой, его жена, дети и бабуся, совсем как та, что разговаривала с Котовским на дороге. Сняв фуражку, Шурка отвесил общий поклон.
— Хлеб-соль!
— Милости просим, — ответил бородатый мужчина, уступая свое место незнакомому гостю.
Все ждали, что еще скажет гость, все смотрели на него, держа ложки в руках.
Шурка не садился. Он подошел вплотную к бородачу и заглянул ему прямо в глаза.
— Я думал, что вы выше ростом, дядя Андрей!
— А откуда известно, что именно я есть Андрей?
— Еще к нам в Слободку гостинцы привозили...
— А, — вскрикнул дядя Андрей, — да это ж Александр!
— Я, Шурка!
— Да это ж Ганнин сын! А я сижу! — крикнула жена дяди Андрея и засуетилась, вскочив с места.
— Кого? — переспросила старуха.
— Да це, мамо, Ганнин сын.
— Ага! А я думала, якой бандит…
Шурка пошел за своим мешком.
Когда он снова вошел в хату, все перешли в парадную половину.
Над оконцами висели вышитые красной ниткой полотенца. Под одним узором Шурка прочитал вышитую подпись: «Ганна Т.». Белые стены были украшены бумажными розами. В хате пахло душистыми травами. Над пышной кроватью с взбитыми, словно взошедшими на дрожжах подушками во всю стену висел черный ковер с малиновыми цветами и зеленым кантом. На глиняном полу были разостланы дорожки.
Другая стена была завешана множеством пожелтелых, фотографий с подписями. Некоторые висели в рамках, усыпанных ракушками, другие были просто приклеены к стене.
Шурка развязал свой мешок и начал выгружать гостинцы: дяде Андрею френч с ремнем, шинель польскую; такую же шинель тете Даше да еще веер огромный, разрисованный порхающими птицами; малышам польские конфедератки. Остальное попросил раздать другим родичам, чтоб никто не был в обиде на Ганниного сына.
«Ганнин сын приехал», быстро разнеслось по селу. В хате Танасенко вскоре стало тесно. Каждому хотелось взглянуть на вооруженного воина в черкеске.
Шурка сидел на скамейке и вел разговор. Родственницы и соседки стояли у стены напротив, смотрели на Шурку и по временам утирали слезы.
— От, если бы Ганна видела!
— А как же это ты, Лександр, воевать не боишься? А вдруг убьют? — спросила тетя Даша.
Муж рассердился на нее.
— Тоже чего выдумала! Ты лучше скажи, Сашка, нельзя ли у вас там раздобыть хоть слепенькую конячку? А то увели у нас ляхи коней, не на чем в поле работать.
— А я об этом командира спрошу, — ответил Шурка. На стол поставили угощенье — румяный, поджаристый хлеб, сало, вареники в масле. Гостя усадили на почетном месте, налили ему рюмочку, и все вместе выпили за его, Александра, здоровье.
Шурка сидел рядом с дядькой своим, который по случаю приезда племянника нарядился в новую рубаху с вышитой грудью.
— Я тебя больше не угощаю, а вот сам выпью в поминанье твоих родителей, за сестрицу мою. Как вишенька в саду, была она у нас. Ну, а отец твой, Кузьма, известное дело, гордый человек был, но самостоятельный... Тоже воевал...
Шурка слушал дядьку, а сам все смотрел на стену с фотографиями.
Там среди парней в пиджаках и высоких картузах он узнал своего отца с гладко причесанными волосами и мать, очень молодую, в белом платье, с бусами на шее. Она сжала губы, чтобы быть серьезной, как подобает невесте. Глаза у матери — как живые...
Кругом пили родственники друг за друга да за гостя, вслух хвалили его и говорили о том, что весь он точь-в-точь в Ганну пошел.
— Ты бы еще, сыночек, съел вареничек!
Шурка протянул руку за вареником, а сам все не сводил глаз со стены, и казалось ему, что он на фронте вдруг свою мать встретил и сейчас вроде как в гостях у нее...
— Так ты о коне на забудь, — твердил ему захмелевший дядя Андрей.
Шурка поднялся из-за стола. Поклонился хозяйке, низкий поклон отвесил старикам. Он вспомнил о Белъчике и вышел на улицу. Конь заржал, услышав его шаги. Кто-то насыпал Белышку в полотняную сумку овса. Бельчик уже поел и обнюхивал воздух. Шурка тряхнул сумку — она еще не была пуста.
— Подбирай все, — сказал он коню. — Хорошо нас здесь угощают с тобой!
Эту ночь Шурка спал на высокой мягкой кровати. Перед сном принесла ему бабка, Даншна мать, таз с теплой водой.
— Все у тебя ладно, а вот сапоги худые. Який же ты генерал? — причитала бабка.
Шурка вымыл ноги, снял с себя впервые за долгие месяцы все обмундирование и, как пан, разлегся под малиновыми цветами на ковре.
А утром, как только проснулся, узнал, что в Татиевку вошла бригада и расположилась на привал после ночного боя с поляками.
Селяне несли бойцам молоко и хлеб.
Пока остывали разгоряченные кони, председатель сельсовета собирал по хатам овес и сено. Селяне приволокли корма на несколько дней.
Красноармейцы поили и замывали коней, соломенными жгутами растирали им спины и ноги. Взводные раздатчики пригоршнями отмеряли овес.
Бойцы увидели Шурку.
— Раз штаб-трубач здесь, значит пахнет порохом! Татиевка радостно встречала не только сына Ганны, своей землячки, но и всех, кто носил красноармейскую звездочку.
— Кушайте, подкрепляйтесь, — угощали селянки бойцов.
Шурка переговорил с Маридзе, нельзя ли дать дядьке Андрею пару коней, выбывших из строя. Маридзе согласился.
Трубач торопился. Нужно возвращаться в часть, а тут срочное дело в Татиевке: два сапожника из родни Танасенко предложили ему быстрей быстрого сшить сапоги по последнему фасону — с круглыми налитыми носками. Посмотрел Шурка на свои сбившиеся, рваные сапоги. Соблазнили его сапожники, пришлось согласиться. За быструю работу Шурка обещал сапожникам сахар. Свои старые сапоги он скинул, и ребятишки их куда-то унесли, должно быть хвастать родичем-котовцем.
Сапоги шились в четыре руки — каждый по сапогу. Шурка болтал босыми ногами и следил за работой.
В это время трубачу передали: бригада выступает из села. Он выбежал на улицу босиком, эскадроны уже выезжали.
Шурка вернулся к сапожникам.
-— Ну, как сапоги?
— Скоро будут готовы.
Трубач вздохнул и присел на табурет. Не босиком же ему пуститься в путь! На Бельчике он и ветер догонит. Он то и дело вскакивал, глядел в окно. Уже обозы тронулись.
— Долго еще? Бригада моя уходит...
— С полчаса — видишь, подошву прибиваем. Эх, хороши! — любовались сапожники своей работой.
Наконец-то они вручили измучившемуся вконец Шурке заказанные сапоги. Шурка надел их и сразу стал выше. Сапожники вышли на улицу посмотреть, как он будет шествовать в их сапогах.
Шурка прибежал в хату дяди Андрея.
— Вот теперь генерал полный! — сказала бабка,
А он только и думал, как бы скорее вскочить ему на Бельчика и понестись вдогонку бригаде.
— Нужно бы обновку отпраздновать, — сказал Андрей.
— В следующий раз, дяденька. Некогда мне, и так от части отстал.
Вперед вышла бабка.
— Ну, сынок, благословляю я тебя в дорогу!
Он хотел улизнуть, но дядя Андрей стал у двери. Шурка был согласен на все, лишь бы скорей кончилась церемония.
Наконец он спасся от старухи, поклонился всем и стремглав выбежал из хаты.
Шурка обернулся и махнул рукой провожавшим. Они вышли на дорогу вслед за ним.
Недолго видели Танасенко своего гостя. Он быстро скрылся за холмом. Нежданно приехал и так же быстро исчез, даже как следует и не попрощавшись, даже коржиков в дорогу не взял.
Шурка гнал Бельчика:
— Скачи, лети стрелой!
Бельчик понимал своего всадника.
Трубач ехал по следам конницы. На ходу, мельком, он смотрел на свои сапоги. «Вот разговору будет среди ребят— сегодня заказал, сегодня же готовы!» Но не пришлось долго размышлять. Где-то вблизи были поляки. Они открыли огонь по одинокому всаднику.
Шурка переменил направление, пригнулся к коню и пошел галопом. Где-то вблизи бухнул выстрел, за ним другой.
«Врете, уйду от вас!» подумал Шурка и пришпорил Бельчика.
Стрельба прекратилась. Вдруг Шурка кубарем полетел через голову Бельчика: конь на полном ходу въехал в болотце и увяз в нем передними ногами. Пока Шурка опомнился, Бельчик вытащил ноги и рванулся в сторону.
Долго Шурка догонял коня. Седло сползло и оказалось у него под брюхом. Бельчик не стоял на месте, Шурка с трудом поправил седло.
Бельчик все рвался вперед. Наконец Шурке удалось прикрепить путлища. Он подтянул подпруги и закинул повод через голову коня, схватился за гриву и на ходу вскочил в седло.
Шурка бросался в разные стороны. Надо было догнать бригаду и не попасться полякам. Он загнал коня и сам выбился из сил, пока наконец встретил разъезд котовцев.
— Где же ты был? А тебя повсюду ищут. Все передавали: штаб-трубача к комбригу.
Шурка молчал. Он и так уже знал, что придется ему держать ответ перед Котовским.
С тяжелым предчувствием разыскивал штаб-трубач комбрига.
— Ты где был? — сразу накинулся на него Котовский.
— Задержался в селе из-за сапог, — ответил Шурка. Котовский покачал головой.
— Ты здесь нужен был. Бойцов из-за тебя могли растерять. Сбор надо было играть. А что, если бы сам полякам попался? И посмотри на себя, на кого похож? Весь в грязи, и конь такой же. Вы должны быть примером для бойцов... Прощаю только потому, что в первый раз. Ну, а теперь покажи сапоги!
Шурка повернулся на каблуках.
— Приведите в порядок коня и приходите немедленно обратно. Кру-гом!
Шурка вздохнул с облегчением и побежал выполнять приказ.
Он дал остыть Бельчику, выкупал его, напоил. Бельчик снова стал Бельчиком. К трубачу подошел фуражир и долго, по-хозяйски рассматривал сапоги.
— Хороший сапог, настоящий бульдог! Не успел надеть, а как вымазал.
Фуражир исчез, а потом снова появился со щеткой и мазью и, кроме того, протянул Шурке никелированные шпоры.
— Офицерские, как раз для твоего каблука! Только смотри, чтоб Бельчик не наступил, а то отлетит шпора
вместе с каблуком.
Так закончилось полное обмундирование штаб-трубача.
Было уже поздно, когда он, накормив Бельчика, предстал перед Котовским.
— Идем за мной! — приказал ему комбриг. Котовский вошел в сад. Он бросил свою походную сумку и шинель на сено, разбросанное под яблонями, и сам опустился тут же.
— Теперь я никуда не отпущу тебя, раз ты так провинился. Ложись в ту сторону. Давай свои ноги. Так. Подложи мою шинель под голову.
Котовский положил голову на сумку и вытянул коги, зажав ими Шурку.
— Ну, а теперь спи! — сказал комбриг и, засыпая, глубоко вдохнул воздух, пахнувший душистым табаком.
Бригада преследовала поляков на землях Западной Украины. Совершали переправы через узкие, но быстрые галицийские реки, заросшие вдоль берега камышом, пересекали отроги Карпатских гор.
...У небольшой деревушки, в которой укрепились познанцы, Котовский приказал кавалеристам спешиться.
Коноводы увели лошадей. Спешенные всадники залегли у опушки леса, окопанной глубоким рвом, вырытым еще в империалистическую войну. Поляки укрепились на противоположном холме. Между холмом и скатом, у которого улеглись в цепи котовцы, раскинулось поле гречихи.
— Как бы не сделали из нас поляки холодец, — сказал боец, лежавший в цепи.
Рядом с ним боец чуть приподнял голову и снова пригнул ее к земле, надвинув фуражку на лоб.
Над склоненными головами прожужжал снаряд.
— В атаку! — крикнул командир эскадрона.
В лесу ржали кони, услышавшие шум боя. Коноводам трудно было их сдерживать.
Бойцы выбежали, сделали несколько перебежек. Упал один, за ним другой свалился в ров. Снова залегла цепь.
Котовский выехал на дорогу, которая шла вдоль ската. Штаб-трубач на Бельчике следовал за ним. Кони касались друг друга.
Легкой рысью помчались два всадника — могучий и легкий — вдоль цепи бойцов.
— Ура! — крикнул комбриг. А-а-а!.. — разнесло эхо. Поляки заметили Котовского.
— В атаку! За мной! —звал комбриг.
Его слова заглушил разорвавшийся рядом снаряд.
— Товарищ комбриг, укройтесь за деревом! — крикнул начальник штаба.
Орлик остановился. Комок земли ударил его по ноге. Конь приподнял ушибленную ногу и сразу же опустил ее. Котовский потрепал Орлика по шее и понесся дальше. Поляки перенесли огонь. Котовский помчался к воронке, вырытой первым снарядом.
Разорвался снаряд. Во все стороны полетела земля. Облако поднявшейся пыли скрыло Котовского. Замерли бойцы.
— Убит! — пронеслось по цепи.
Настала страшная минута.
Бойцы увидели в другом конце поля Орлика, мчавшегося без своего всадника. Он ржал и взвивался на дыбы. Смертельная тоска сковала бойцов, обдала холодом. Они поднялись один за другим и, не сгибаясь, понеслись вперед,
Штаб-трубач не подзывал коноводов. Они сами выскочили из укрытия и передали коней бойцам.
На конях и в пешем строю без команды ринулись котовцы с грозными криками через поле гречихи, которое сразу полегло под сапогами.
Вдруг донеслись крики:
— Жив! Жив!
С еще большей яростью устремились кавалеристы на окопавшихся познанцев.
...Когда рассеялось облако пыли, увидели коноводы: на земле лежит Котовский и силится приподняться. Его гимнастерка и лицо залеплены землей.
Котовский, сгребая землю с лица, кричал бойцам:
— Орлы мои, соколы! Бей их! В атаку! И, задыхаясь, снова упал на землю.
— Орлик! Орлик! — звал он. Рядом пролетела пулеметная тачанка.
Коноводы подбежали к Котовскому. Они подняли его. Котовский попытался отстранить бойцов, но не удержался на ногах.
Бойцы взяли комбрига под руки и повели к опушке леса.
Кто-то из коноводов поднял с земли серебряную трубу. Другой нашел пряжку, вырванную из ремня комбрига.
Куркин бежал по полю навстречу окровавленному Орлику. Осколки разорвавшегося снаряда поразили коня а ноги и шею. За Орликом несся Бельчик. То в одну, то в другую сторону валился с него Шурка, выпустивший поводья из рук.
— Что с тобой? — крикнул Куркин, увидев разбитое лицо трубача. — Шурка!
Одной рукой Куркин держал Орлика, другую протянул к уздечке Бельчика.
Штаб-трубач не отвечал. Если бы Куркин не подоспел во-время, он рухнул бы на землю.
...Шурка очнулся. Он лежит в большой комнате. Голова зажата в холодные тиски — вся обложена льдом. А в голове не замолкает шум — жужжит и грохочет. Тяжелей и тяжелей становится голова.
Видел Шурка, как люди раскрывают рты, о чем-то говорят, а что — не слышал. Все заглушал шум в голове.
Шурка спросил:
— Где комбриг?
Но сам не услышал своего голоса. Тогда он понатужился и приподнялся на руках.
Ему показалось, что он в лесу — так много зеленых ветвей было в комнате. На кровати, весь в густой листве, как в беседке, лежал Котовский. Он метался, стонал и кричал, отстраняя от себя заботливые руки. Казалось, вот вскочит он, взмахнет саблей и выбежит из комнаты.
...Котовцы настигли поляков, укрепившихся на вершине холма. Бойцы кололи и рубили, как никогда. Они разрывали проволочные заграждения и настигали познанцев.
— Пане, не стшеляй! Пане, не стшеляй! — молили о пощаде враги.
Офицеры же продолжали выкрикивать слова команды:
— Компания, пли!
Мишка-знаменщик подлетел к проволоке. Прямо в упор из нагана выстрелил в него офицер. Знаменщик покачнулся. Офицер протянул руку к древку знамени.
Мишка свалился с лошади, но знамя не выпускал из рук. У офицера больше не было патронов. Он сцепился на земле с раненым знаменщиком. Он бил его по голове рукояткой нагана. Знамя трепетало на земле. Кругом уже никого не было. Котовцы ушли вперед. Клочки знамени повисли на колючей проволоке. Мишка отчаянно сопротивлялся. Он уперся ногами в куст и тащил древко к себе.
На помощь знаменщику прилетел Лозиненко. Он на скаку рубанул офицера, спрыгнул с коня, поднял знамя и положил на колено Мишку, который пытался что-то сказать. У него побелели щеки.
...Лозиненко не шевелился. Мишка был мертв. Он смотрел на своего боевого товарища открытыми косыми глазами. Лозиненко закрыл ему глаза. Он поднял его, взвалил на седло впереди себя и, поддерживая, несся с развернутым знаменем вперед по полю, устланному трупами.
...Котовский по временам успокаивался. Ему было тяжело лежать даже на мягких подушках. Каждое прикосновение причиняло нестерпимую боль.
— В живот контузило, — сокрушался Куркин. Местечковые жители, узнавшие о ранении Котовского, целый день несли к дому, где лежал комбриг, пуховые, взбитые большие и маленькие подушки. Приходилось долго уговаривать нести их обратно. Девушки уставили подоконники полевыми цветами, занавесили окна. А солнце пробиралось сквозь занавески и зелень. Быстро таял лед у горячих голов в этот жаркий день.
Шурка забылся, а когда очнулся, увидел — кровать напротив пуста. Только один Куркин в комнате да сестра, которая лед все время меняет.
Куркин показал Шурке на трубу, которая висела над топчаном на крюке, — такая же новенькая и блестящая, как раньше.
Шурка с трудом спросил: — Григорий Иванович где?
Что-то ответил ему Куркин, но Шурка так и не услыхал его слов.
Комбриг, уезжая в тыл, оставил штаб-трубача и Орлика на попечение Куркина.
Шурка поправлялся, стал говорить, но шум в голове не проходил. Он плохо слышал и слегка заикался. Он уже знал, что комбрига отправили лечиться к морю, в Одессу.
Куркин садился на топчан к Шурке и разговаривал с ним жестами. Он оказался словоохотливым.
Комбрига не было, и Куркин даже осмелился угощать своего больного табачком и польскими сигаретами.
— На, потяни! Эх! Нос у тебя набок свернуло. Погоди, да ты дым через нос пускаешь? Значит, здоров!
...Бригада с боями пробивалась к старинному украинскому городу Львову.
Куркин и Шурка догнали своих. Шумно встретили их бойцы. Но трубач не слышал их знакомых голосов. Он ехал на Бельчике попрежнему в голове колонны, но не трубил, так как не слышал своей трубы. Она без дела болталась у него за спиной.
Никто не мешал Шурке предаваться мечтам и раздумьям. Вот он командует всей бригадой. Он, так же как комбриг, размечает карандашом карту, ведет бригаду в тыл к полякам и занимает Львов. Во время наступления прибывают добровольцы, увеличивается его армия. У него в части нет ни одного убитого, ни одного раненого. А когда приезжает Котовский и начинает разбирать его действия, комбриг говорит: «Прав наш Шурка во всем, я бы точно так же поступил». А потом едут они в Москву, к товарищу Ленину. Ильич выходит им навстречу и говорит: «Спасибо, Шура!»
Так Шурка мечтал о боевых подвигах...
Ребята песни поют, заливаются запевалы, а Шурка слышит только какой-то гул, стараясь не выдать своей печали. Все думал он: «Неужели больше никогда не услышу песен? А как же консерватория, о которой говорил комбриг? А как же труба?..»
— Как же так, — спросил он однажды, когда не было посторонних, врача-поляка, взятого в плен, — как же так: кончится война, а я музыкантом хочу быть!
— Во-первых, война еще не кончилась, а во-вторых, сколько раз говорил я тебе, что никаких последствий не будет. Даже нос заживет, — крикнул врач над Шуркиным ухом.
Шурка верил врачу. Слух медленно возвращался к нему. И однажды в походе он отчетливо, даже лучше, чем раньше, услышал конский топот. Он слышал бег своего Бельчика, прислушивался к каждому шороху и шелесту, которых он раньше не замечал.
— Куркин, а ну крикни на меня, — попросил Шурка.
— Чего тебе? — обернулся Куркин.
Как обрадовался Шурка его хриплому голосу!
Он прижался к Бельчику, а потом протянул руку за трубой, привычным жестом поднес ее к губам и заиграл не сигнал, а песню, которую играл не раз и в снежной степи и на берегу Буга.
Веселей пошли кони. Они не слыхали еще такого сигнала и продолжали бежать тем же аллюром.
— Ого-го! Опять, как петух, заголосил! — услышал штаб-трубач над собой гортанный голос Маридзе. — И от комбрига получено письмо — поправляется он. Бойцам привет шлет. Скоро будет!
Штаб-трубач вскочил на коня и стоя, держа в одной руке поводья, а в другой трубу, продолжал играть. Над ним развевалось разорванное по краям окрашенное солнцем ярко-красное знамя, которое высоко приподнял новый знаменщик Иван Лозиненко.
Котовцы не вошли во Львов.
В августовскую ночь не увидели его огней. Огни в городе были погашены. Бойцы готовились одним броском занять притаившийся город, к которому они пробивались столько дней.
Шурка мечтал о сигналах наступления и атаки, а вместо этого пришлось ему сыграть другой сигнал... Не знал тогда штаб-трубач, что лютый враг Троцкий приказал приостановить наступление, отвел от поляков грозный удар. С досадой и неохотой отступали котовцы. Не этому учил их комбриг.
Знали котовцы: стоило только отдать другой приказ,. Львов стал бы красным, так же как Одесса и другие навсегда освобожденные города.
На одной из дорог Иван Лозиненко вдруг остановился, и за ним остановилась вся бригада.
Иван Лозиненко опустил знамя на могилу, в которой лежал боец, сохранивший это знамя в жестоком бою и не отдавший его в смертельной схватке.
Знамя прощалось со знаменщиком; оно покрыло его могилу, обнимало, согревало и ластилось к земле, принявшей Мишку. Новый знаменщик с товарищами по эскадрону притащил к могиле и навалил на нее обломок гранитной скалы.
Знамя встало в караул. Лозиненко одной рукой держал древко, а другой дал подряд три выстрела в воздух в честь боевого товарища.
С болью расставались бойцы с отвоеванной землей. В один из таких дней котовцы ждали возвращения; своего комбрига.
...Шурка и Алик влезли на колокольню. Они знали, откуда должен появиться Котовский в высланном за ним фаэтоне.
— Он приедет — опять наступать пойдем! — рассуждал Алик. — Может быть, он артистов с собой привезет. Одесса— город артистический. Вот тогда будет у нас своя труппа! Должно быть, соскучился он по нас. Расскажет он тысячу вещей — он всегда про Одессу рассказывать любит. Должно быть, «Евгения Онегина» в опере слушал, любимая его опера.
— Молчать он будет, — сказал Шурка и сам замолчал, глядя на дорогу.
Шурка достал из кармана бинокль, облокотился на перила и начал смотреть по сторонам. Бойцы мыли тачанки, чистили лошадей; каждый готовился к встрече с комбригом.
— Едет! Едет! — закричал Алик. Шурка быстро перевернул бинокль.
— Нет его.
— Как нет?
— Фаэтон едет, а сиденье пустое.
— Дай я посмотрю.
— Смотри.
Шурка передал бинокль Алику и не взял его обратно, когда Алик со вздохом сказал:
— Да, нет его.
— Возьми бинокль себе! На труппу свою смотреть, — сказал Шурка, спускаясь по лестнице с колокольни.
Он остановил фаэтон, и мальчики узнали от ездового: комбриг приехал, но вышел у полевого госпиталя.
— Раненых пошел навестить, — сказал ездовой. Шурка и Алик сели в фаэтон и важно подъехали к
штабу.
Бойцы уже знали о приезде комбрига.
— Ну, как он?
— Да бледный, — ответил ездовой.
— Сам ты бледный!
Котовский шел в сопровождении сестер, санитаров; те из раненых, кто мог двигаться, окружили комбрига. Он шел, протягивая руку то одному, то другому, шел, разговаривая со всеми, даже когда обращался к одному.
Шурка хотел подбежать, а потом остановился. Он еще успеет. Никогда не видел он Котовского таким. Комбриг старался увидеть всех как можно скорей.
Котовский шел к Орлику.
Куркин стоял в темном углу конюшни.
Орлик тихо заржал, когда увидел Котовского.
— Вот дождался, — ревниво сказал Куркин. Котовский обнял Орлика за шею. Он прислонился к коню, словно опирался на него.
Шурка стоял у двери конюшни. Неужели комбриг забыл о нем?
— Ну, иди сюда! — позвал Котовский Куркина, притянул его к себе и хлопнул по плечу.
— Чего дерешься?
— Спасибо за Орлика! — Что благодарить!
— Ослабел я, Кузя. А Шурка где?
— А где ж ему быть? Вот стоит. Котовский обернулся и увидел штаб-трубача.
— Шура! Да ты подрос!
Шурка почувствовал, будто ноги отнимаются у него. Он, с первого же дня как расстался с комбригом, ждал этой встречи,
— Сердишься на меня, что не взял я тебя с собой в Одессу?
— Нет, Григ-горий Ив-ванович! — выпалил Шурка.
— Ты что меня передразниваешь? — улыбнулся Котовский.
— Это он так после контузии, — заступился Куркин.
— Ничего, Шура, время излечит! Будем заниматься гимнастикой: лучшее лечение. Верно, Куркин?
Котовский протянул Орлику сливы. Орлик ел, облизывался, а косточки выплевывал.
Котовский пошел в штаб.
Одни бойцы то и дело проходили мимо штаба, другие группами сидели невдалеке. Все собирались ближе к Котовскому.
— Я первое время с палкой ходил. Как выйду на море, голова кружится. А волны то наступают, то отступают. И в море — война. Зато уж в Днестре я по дороге на фронт искупался. Только помешали мне. Влез я в воду, а на той стороне, напротив Тирасполя, народ к Днестру сбежался. Девушки бегут будто за водой. Наберут ведро, отойдут в сторону, тут же выльют и опять к берегу. Крестьяне с поля прибежали. Машут мне. Слышу я, кричат по-молдавски, «Грициком» меня называют. А я плыву на боку и вижу: румынские жандармы сбежались, народ от берега отгоняют. Конные появились. Переполох на той стороне. Ну и купание было! Окунулся я в Днестре, сразу силы прибавилось! Придет время, когда наша красная конница перемахнет одним прыжком через Днестр и напоит своих лошадей в реке Пруте, — говорил Котовский.
...В тот же день бригада собралась по сигналу. — По коням!
Куркин подвел Орлика к Котовскому.
Котовский вскочил на коня. И только теперь штаб-трубач увидел комбрига таким же, как и раньше. Котовский глубже сел в седло. Он уже совсем по-другому посмотрел на бойцов.
— Марш, марш! За мной! И Шурка заиграл сигнал:
— Кругом!
Конники повернули коней и бросились на поляков. С фланга вылетел второй полк.
Папаша Просвирин разговаривал с орудиями, как всадник с конем:
— Так. Вдарили. Первая. Вторая. Так.
Батарея стреляла не умолкая. Артиллеристы по быстроте соперничали с пулеметчиками.
В бою Котовский снова полностью обрел свою силу.
Бойцы рассыпались по фронту. Они преследовали поляков через лес. И только когда отступавшая пехота далеко отошла, Котовекий приказал Шурке играть сбор.
Шурка отвечал за каждого бойца. Его труба звала к себе отставших бойцов. Она была слышна за несколько километров.
У конника пристала лошадь. Еле-еле плетется она. Боец отстал от бригады, но не хочет расстаться с конем... И вдруг доносится до него звук трубы, и он идет на ее призыв, новые силы наполняют его. И за это были благодарны трубачу скупые на ласку бойцы.
Котовцы оставляли земли Западной Украины.
Прощай, холмистая сторона! Белые хатки, колодезные журавли, груши и яблони в садах такие же, как под Киевом и Полтавой. Бойцы переправлялись через извилистые быстро текущие студеные речки.
Оглядывались назад, прощаясь с жителями местечек и сел.
— Мы еще вернемся! — говорил им Котовекий. — Обязательно вернемся!
Кончилась война с белополяками. Мир был подписан. По вечерам штаб-трубач играл зорю, и ее величавые звуки уносились вдаль, замирая где-то в лесу. А по ночам все еще раздавались одинокие выстрелы. Тревожны были ночи на недавно установленной границе. Котовцы охраняли границу. В лесах они ловили диверсантов и бандитов. Поэтому многие не спали по ночам, а лошадей расседлывали по очереди...
...Бойцы были расквартированы по хатам. По вечерам собирались погреться и побеседовать в просторное помещение штаба, который разместился в бывшем помещичьем;.доме. Крутили «козьи ножки», а огонек брали прямо из камина.
Просвирин и Пономаренко, Котовекий и другие командиры собрались однажды вместе с бойцами у камина.
Иван Лозиненко, не обращая внимания на разговоры, спал тут же, вытянувшись на тулупе. Хоть пали — не проснется! Устал он в последних боях.
Кузякин размешивал угли в камине. Бойцы вели разговор о будущей жизни. Кончилась война, может быть скоро придется старым бойцам разойтись по домам.
— Как же это так: котовцы, и вдруг по домам?
— Из бригады никто не уйдет!
— А что он дома делать будет?
— Что ж, по-твоему, завтра атаки не будет?
— А про мировую революцию забыл? Не сегодня — завтра опять пойдем воевать!
— А где у меня дом? — говорил бессарабец Валеско. — Где бригада — там и дом. Нет у меня ни хаты, ни жены, ни невесты. Демобилизуют нас, а мы не разойдемся. Будем коммуной жить.
Котовекий оживился, ему понравилась мысль Валеско.
— Поставим на высоком столбе электрическую лампу в несколько сот свечей, чтобы далеко от нее свет был виден, чтобы знали и в Бессарабии, как котовцы-коммунары живут. Сады разведем и виноградники. Электростанцию построим. Чистосортных семян достанем. А из Америки выпишем трактор «фордзон».
— А меня будете приглашать резать свиней и сдирать с них шкуры? — перебил Котовского Роскин.
— Тебя, Моисей, мама в Бершади ждет, — сказал кто-то.
— Да, мать меня давно ждет... Как она испугается, когда увидит меня! Я стал настоящим гусаром! Во-первых, когда я уезжал из Бершади, у меня не было таких усов. И почему-то они у меня выросли рыжие. Во-вторых, в нашем роду, признаться, не было таких воинов. Пусть посмотрит мать, что висит на груди у Моисея Роскина! «То же самое, — скажу я, — мама, что у Григория Ивановича Котовского: не больше, не меньше, как орден Красного Знамени».
— Ну, а ты куда думаешь податься? — спросил Просвирин Куркина.
— Мне и здесь хорошо.
— Он с Орликом не расстанется. Знаю я его!
— Ну и не расстанусь! А тебе что? — Куркин вытащил уголек и наступил на него ногой.
— А вот Шурка чего молчит? Интересно было бы знать, что он замышляет? — ухмыльнулся Пономаренко.
— Он в консинваторию, — ответил за Шурку Куркин.
— Не в консерваторию, а на музыкальные курсы, — поправил его штаб-трубач.
— Ну, я понимаю — Сников на политические ехать хочет, комиссаром будет. И правильно делает. Никто ему суперечить не будет. А тебе зачем на музыкальные? Ты що, хиба граты не вмиешь?
— Кое-как умею, а хочу дальше учиться.
— Что тебе учиться? Открой старый устав на последней странице. Там про музыку и про сигналы все написано. Бери свою трубу и дуй. Только бы охота была.
— Про сигналы, а не про музыку там написано.
— Что ты мне говоришь! Да разве кто лучше тебя играет? — не унимался Пономаренко.
— Ну скажите ему, товарищ комбриг. Шурка искал поддержки у Котовского.
— Обязательно поедешь, Шура, на музыкантские курсы в Петроград. И знаешь когда... — задумался Котовский. — Мы еще повоюем, а ты — ты уже можешь ехать. Ты поедешь, если хочешь, хоть завтра. Поезд ночью проходит. А ну, штаб-трубач, собирайтесь! Товарищ начальник штаба, выпишите штаб-трубачу проходное свидетельство и документы: направляется, мол, от кавалерийской бригады.
— А я бы все-таки его не пустил. Испортят мальчишку, — вставил Пономаренко. — Послушаю я, что за музыку играть будешь! — Пономаренко толкнул в бок трубача.
...Бойцы и командиры собирали обалдевшего от неожиданности Шурку в далекую дорогу. Начальник штаба что-то писал. Пономаренко приказал принести из обоза на дорогу штаб-трубачу сала и сахару.
Шурка раздумывал: будить ему Лозиненко или нет? Решил разбудить.
— Иван, а Иван!
Чего тебе? — Лозиненко перевернулся.
— Вставай! Проспал ты все. Тревога! Лозиненко вскочил.
— Какая тревога?
— Уезжаю я в Петроград, на музыкантские курсы. Котовский посылает меня.
Лозиненко окончательно проснулся и сразу засуетился.
Батарейцы принесли на дорогу гостинцев — консервы и галеты, квашеные яблоки и жареное мясо. Сам папаша. Просвирин передал их трубачу.
Лозиненко укладывал Шуркины вещи и продукты в сундучок. Серебряную трубу положил сверху и даже завернул ее в тряпки.
Лозиненко перевязал сундучок бечевкой и поднял его,
— Ничего! Когда до места доедешь, полегчает.
Трубач получил документы и деньги на дорогу. Он стоял перед Котовским, который осматривал его от шпор до красной фуражки, так же как в первый раз, когда встретил Шурку на дороге.
— А здоровый ты стал! Вернешься, меня учить будешь. Я свой инструмент берегу. Приедешь музыкантом, туш сыграем в твою честь. Только не забывай делать гимнастику и обязательно два раза в день. Будешь в Петрограде, по дворцам походи и музеям. Увидишь, как раньше жили, какие вещи на свете есть. Музыканту это все знать надо. Ну, давай поцелуемся!
Котовский обнял штаб-трубача. Шурка почувствовал всю его силу, всю его любовь.
Как отблагодарить комбрига за его уроки? Учил он его и музыке и как вообще жить надо. Шурка искал какие-то подходящие слова, но так и не нашел.
Когда Шурка вышел из штаба, он услыхал залихватский голос ездового:
— Пжалста, фаэтон подан!
Трубач поставил свой сундучок в фаэтон, а сам побежал к лошадям — к Орлику и Бельчику — поведать им о том, чему еще сам не совсем верил. Он вплетал своему коню в гриву давно припасенную красненькую ленточку и думал: «Если бы можно было на Бельчике доехать до самых музыкантских курсов!»
До магистрали Шурка доехал на открытой товарной платформе, набитой людьми.
Ехали возвращавшиеся с фронта красноармейцы в рваных шинелях, подольские селяне, кутавшиеся в овчинные полушубки, и другие вооруженные и невооруженные граждане с корзинками и мешками.
Труднее всего было попасть в поезд, который шел из Одессы.
Вход в каждый вагон был заранее забаррикадирован. Пассажиры презрительно и торжествующе глядели из окошек на толкавшихся неудачников, которые лезли напролом, цеплялись за буфера, толкали друг друга, выталкивали, занимали места на крышах.
Шурка несколько раз обежал переполненный поезд. Вокруг каждого вагона толпа. Тогда он отошел в сторону, вытащил из сундучка трубу и заиграл, заглушив все голоса, сигнал: «По вагонам!»
Из всех теплушек высунулись любопытные и увидели трубача в черкеске, который трубил, поставив ногу на зеленый сундучок. Что хочет он и кому приказывает? Откуда он, хлопец?
Шурке стали кричать из разных вагонов:
— Дуй громче, а то не слышно!
— Красный купец на ярмарку едет!
— Это он вместо звонка поставлен!
Шурка подошел к вагону. Перед ним посторонились. Шурка подмигнул людям, сидевшим в теплушке.
— Ну как, служивые, едем? — сказал он многозначительно красноармейцам. — Подсадите-ка меня!
Шурка поставил свой сундучок, а сам схватился за руку, которую протянул ему один из красноармейцев,
— Лезь, браток!
Так Шурка стал полноправным пассажиром этого поезда.
Мелькали станции, знакомые Шурке. Пакгауз... Здесь мерзли бойцы и кони в прошлую осень. А вот и сама Жмеринка— не станция, а столица, с подземными тоннелями, с высокими залами.
Поезд подошел к деревянному перрону — Киев. Здесь поезд должен был простоять несколько часов. У Шурки было большое искушение взвалить сундучок на плечи и отправиться в слободу повидать своих. Но поезд может уйти, а другой когда еще будет! Да и место не всегда найдешь. Еще на курсы опоздаешь. Нет, уж если делать остановку, так на обратном пути, когда вернется он в слободу музыкантом.
Шурка выглядывал, не встретится ли на перроне кто-нибудь из знакомых. По никого не узнавал он среди торопящихся людей, забивших перрон.
Поезд отошел от станции и медленно приближался к мосту. Шурка смотрел на город. Он старался ничего не упустить. Он взбирался мысленно на пригорки, смотрел на другие мосты. Над Днепром повисли громады взорванного поляками моста. А вот и Предмостная. Шурка не отрываясь смотрел на домишки, теснившиеся к берегу. А вон там Никольская слобода. Никогда не думал Шурка, что так неказисты ее домишки издали; точно почернели все они за это время. И никому в голову не придет там, что он, Шурка, проезжает сейчас родные места.
Быстро промелькнула Слободка, скрылась за густыми нивами.
Шурка насторожился. Он вспомнил будочника. Вот кого он увидит наверняка! Шурка только не мог вспомнить, как величать старика — не то Пантелей Гаврилыч, не то наоборот.
Он высунулся из вагона. Будочник стоял на своем посту с зеленым флажком. Мимо него ехали люди с фронта и на фронт, на Украину и в Россию. Он уже привык к шумным пассажирам, проносившимся мимо его будки.
— Пантелей Гаврилыч! — изо всех сил крикнул Шурка. Ему показалось, что на этот раз будочник не отвел взгляда к следующему вагону, а повернул голову туда, откуда окликал его звонкий голос.
— Гаврил Пантелеич! В Петроград еду учиться музыке... музыке...
Киев уже был далеко. Шурка спал и просыпался на шумных остановках. Потом пошли леса. Деревья сбрасывали на землю последние желтые листья. Поезд подолгу стоял на незнакомых станциях, дожидаясь, пока пройдет встречный и освободит путь. На север шла одна колея, и поезда подолгу ждали друг друга.
Рано утром поезд остановился под высокой стеклянной крышей, перекинутой над путями. Паровоз вздохнул и выпустил пар. Он выбился из сил, но дотащил поезд до Москвы.
Шурка взвалил сундучок на плечо и направился к выходу. Его никто не остановил. Он вышел на площадь, застроенную грязными невысокими домами, прошел переулок и вышел на более широкую улицу. Шурка проходил по высокому мосту. Он перегнулся через перила. «Мост хороший, а вид не такой, как в Киеве», решил он. Мимо тянулись вереницей подводы ломовых.
На соседней улице в одном из окон первого этажа Шурка увидел большой белый чайник. Чайная. Он решил войти. Заняв отдельный столик, он раскрыл свой сундучок, достал белого хлеба и сало. К нему быстро подбежал человек в белом фартуке. Шурка заказал чайник.
— Вам с сахаринчиком? — спросил его быстрый человек, громыхавший подносом.
Через минуту чайник уже был на столе и рядом с ним бутылка с какой-то жидкостью. За соседними столами из таких бутылок подливали в чай одну-две ложечки жидкости.
Шурка налил себе в чай «сахарикчик» и поморщился, как только прикоснулся к нему. Приторный чай пили москвичи! Он вытащил из своего сундучка кусок сахару.
На него смотрели со всех сторон. Даже чай перестали пить. Один из посетителей пересел поближе и спросил:
— Пшеничный хлеб?
— Пшеничный.
— Отрежь кусочек.
Шурка отхватил ему треть буханки.
— На, ешь!
Человек схватил хлеб и быстро отошел, далее не поблагодарив.
Шурка старался быстрей закончить свое чаепитие. Уж больно пристально глядели на него, на его сахар, хлеб и сало люди с соседних столов.
Снова шел он по широкой улице. Из оконных форточек выглядывали железные трубы, будто всюду одновременно ставили самовары. Из труб шел густой дым, коптивший наружные стены домов.
У всех прохожих были заняты руки: одни несли по нескольку поленьев дров, другие шли с котелками, третьи сжимали в руках небольшие ломти хлеба.
Шурка шел мимо торговых рядов, где теперь продавали на блюдцах пшенную кашу.
Таинственные люди, надвинувшие на лоб козырьки шерстяных вязаных шлемов, торговали таблетками и порошком. Они шопотом произносили:
— Есть сахарин, сахарин!
Мальчишки в ведрах таскали воду и кричали нараспев:
— А ну кому подслащенную, сладенькую, поджаренную!
Так вот она, знаменитая Сухаревка, о которой слыхал Шурка еще в вагоне и на станциях! Будто именно сюда спешили все люди с мешками, осаждавшие поезда. У самого тротуара расположились продавцы театральных биноклей, вееров и картинок с разными видами. Здесь же на земле были разложены ноты, лежали в футлярах и без футляров скрипки и другие инструменты. На большой черной доске, закругленной по краям, были натянуты длинные струны разной толщины.
— Что, продается? — спросил Шурка у высокого мужчины, повязанного длинным шарфом.
— Продается.
— А как называется?
Высокий мужчина с худым, истощенным лицом оглядел Шурку.
— Господин хороший, а зачем вам понадобилась эта вещь, когда вы не знаете даже, как называется? И не все ли вам равно, как бы она ни называлась!
— Я спрашиваю, а раз вы продаете, должны отвечать! — рассердился Шурка.
— Извините! Цитра называется. Что, думаете купить или реквизировать?
Шурка не ответил человеку в шарфе, но не отошел от его товара. Он разглядывал ноты, лежавшие на земле.
— А они продаются?
— Продаются.
— И вот эти, что в книгу переплетены?
— И вот эти. Каждый спрашивает, а никто не покупает.
Человек в шарфе переменил тон и заискивающе обратился к покупателю:
— Товарищ военный, посмотрите, сколько бумаги! Можно печь истопить.
«Бетховен», прочитал Шурка золотую надпись, вытисненную на обложке.
Шурка, не торгуясь, купил ноты. Он решил их взять с собой на всякий случай, на память о Москве, и, кроме того, Шурка был уверен, что когда-нибудь он сможет в них разобраться. Он взял книжку и пошел дальше, к вокзалу, от которого отходят поезда в Петроград.
Оказалось, поезда долго ждать. Он подошел к огромному кипятильнику. Кубогрейщик все время подкладывал щепки. Он никому не отказывал в кипятке. Шурка расположился рядом. От куба шел жар. Шурка вытянул ноги, положил под голову только что купленную книгу, рядом поставил сундучок. Он лежал и прислушивался к разговорам, которые вел кубогрейщик со всеми, кто подсаживался к кубу погреться и поговорить.
Вскоре Шурка заснул. Он несколько раз порывался проснуться, но каждый раз казалось ему, что он в поезде. Колеса продолжали укачивать его.
Когда же он проснулся и вскочил, сундучка рядом не было. От всего его имущества остались только ноты. Кубогрейщик куда-то ушел, должно быть за щепками. Мимо шныряли прохожие, подходили к кубу, откручивали кран, набирали воду и шли дальше.
Шурка растерялся... Что же ему делать? Что скажет он, когда вернется в бригаду? Где же его боевая труба? «Проспал трубу, — думал Шурка. — Обойду Сухаревку, все перерою, а трубу найду».
Он бродил по вокзалу из угла в угол. Дождался возвращения кубогрейщика. Тот посочувствовал ему. Но не удивился.
— Разиня, а еще патроны в карманы понатыкал! Нашлись ребята попроворней, они и смазали.
Ничего не сказал ему в ответ Шурка и вышел на площадь. Он решил во что бы то ни стало разыскать «проворных ребят» и поговорить с ними всерьез. Он перешел площадь, обогнул какое-то здание и вдруг остановился.
Кто-то неумело и прерывисто дул в его трубу. Шурка сразу узнал ее. В незнакомом городе она звала его к себе простуженным и хриплым свистом.
Шурка обрадовался — трубу стащили, а трубить не умеют. Он шел на звуки. Теперь он уже не сомневался, что снова труба будет у него в руках. Труба замолкла. Но Шурка шел именно туда, откуда она звала его. Он спустился вниз по широким ступеням лестницы. Тусклая лампочка освещала тоннель. Шурка увидел сбившихся в круг ребят. Над ними возвышался парень с лохматой головой, на которую был напялен картуз с оборванным козырьком. Шурка растолкал ребят и предстал перед парнем в брезентовых брюках и в длинной, до колен, холщевой рубахе, с трубой в руках.
Шурка подошел вплотную к нему и процедил негромко, но так, чтобы всем было слышно:
— Отдай сейчас же мою трубу!
— Твою трубу? — с удивлением произнес парень. — А откуда известно, что она твоя? — Парень заложил палец в рот и пронзительно свистнул.
Шурка схватил его за рубаху так, что она треснула.
— Если вещей не будет, всех перешлепаю!
Шурка выхватил браунинг и обойму патронов. Ребята с интересом следили за ним.
— А ты кто такой? — спросил парень.
— Я с фронта еду, — не опуская браунинга, ответил Шурка.
— С какого такого фронта? Хоть ты и боевой, но таких пистолетов на фронт не пускают.
— С польского фронта, — ответил Щурка.
— У меня отца на польском убили, не встречал его там? Сушкин фамилия его, — спросил Шурку один из мальчишек.
— А он где служил?
— Известно где, в пехоте.
— Нет, не встречал. Я из кавалерии.
— А командир-то у вас усатый был?
— Нет, без усов.
— А что ты делал на фронте?
— Много чего делал. Я трубач, в боях трубил, — представился Шурка своим новым знакомым.
— Ну покажи, как!
Шурке протянули его серебряную трубу. Он продул ее и заиграл зорю.
Воинственные и мелодичные звуки заполнили тоннель.
Шуркины слушатели крякали от удовольствия.
Шурка крепко держал трубу. Но никто и не думал отнимать ее у него.
— Сундучок-то мы тебе вернем, только насчет сала не взыщи, — услышал Шурка.
И действительно, через несколько минут сундучок был возвращен его владельцу. Все лежало на месте — и белье и польская гимнастерка.
Беспризорные не отпускали трубача. В обмен за возвращенные вещи они требовали интересных рассказов.
Шурка рассказывал им о Котовском.
— Пришел Григорий Иванович в богатый монастырь, просит, чтобы настоятель принял его. Когда остался он с ним один-на-один в келье, подошел к нему вплотную и сказал: «Я Котовский. Довольно грабить крестьян — отдайте мне все долговые расписки. Где ключи?»
Котовский вытащил из кармана бомбу, приказал настоятелю лечь, а то, мол, весь монастырь взлетит на воздух. Монах улегся, Котовский связал ему руки, а бомбу положил на лоб. Тот боялся пошевельнуться. Котовский забрал все, что ему надо было, и уже был далеко, а настоятель все лежит. Так лежал он, пока в келью не вошли его прислужники и сняли бомбу с головы; а бомба-то оказалась яблоком, завернутым в серебряную бумагу.
Первый раз представился трубачу случай рассказать о Котовском, и он был горд тем, как его внимательно слушают.
— Это что! — продолжал Шурка. — Поймали его однажды палачи, повесить его должны былк, бечевку готовили крепкую. А он в камере, как всегда, гимнастику делал, готовился к схватке у виселицы с палачами. Так и сказал мне: «Шурка, плохо бы им пришлось: схватил бы я их за волосы да так лбами бы их стукнул, что пришлось бы им мозги собирать».
— Ну и что ж, повесили его или испугались?
— Конечно, испугались, — ответил Шурка. — Они и теперь его на всех фронтах боятся.
— Знаешь что? — сказал Шурке низенький оборванный паренек. — Оставайся с нами, будешь за главного, а потом повезешь нас к твоему Котовскому.
— Нельзя мне: я еду в Петроград учиться музыке.
— Какая тут музыка! Еще буржуи недорезанные по улицам ходят. Зачем тебе музыка? — уговаривали Шурку новые друзья.
Всю ночь проговорил с ними Шурка и узнал историю каждого: у одного отца на фронте убили, а мать куда-то уехала; другой в пути от родных отстал и до сих пор найти их не может; у низенького паренька все родные от тифа погибли.
Беспризорные угощали Шурку московским хлебом с отрубями. Когда же пришло время уезжать, они отправились его провожать. Они знали особый выход на перрон, чтобы первыми занять лучшие места в классном вагоне. Шурке не дали нести его сундучок. Он шел, а впереди него бежала ватага мальчишек.
Беспризорные внесли сундучок в классный вагон и наказали как следует следить за ним в пути.
— Если не понравится там, приезжай!
— С нами не пропадешь! — говорили они ему на прощанье.
Поезд увозил трубача в Петроград...
Туман, неподвижный и тяжелый, заполнил пространства между мрачными домами.
Шурка старался реже вдыхать сырой, вкуса подгорелого молока воздух.
Он остановился перед огромным темным зданием. Так вот где находятся его заветные Военно-музыкантские курсы!
Шурка поднялся по лестнице. На него со всех сторон неслись нестройные звуки. Они взбирались вместе с ним по лестнице, однообразные и настойчивые, перебивали и заглушали друг друга. Из одной комнаты раздавались протяжные звуки кларнетов, из другой ворчали басы.
Перед тем как войти в канцелярию, Шурка оправил черкеску и вытянулся. Он протянул свой документ пожилому военному в защитном кителе. Документы оказались в порядке. Шурке показали, куда ему итти дальше. И все, когда узнавали, откуда он прибыл, особенно дружелюбно разговаривали с ним.
Новый курсант поставил свой сундучок под койку. Здесь он уже может расположиться надолго. На обед он уже пошел в строю.
Шурка шел без черкески. Стоячий воротник его гимнастерки был обшит красным сукном; на широких галифе красовались красные лампасы. С первых же шагов молодой кавалерист показал свою строевую выправку. Он развернул плечи, прямо смотрел перед собой и дал твердый шаг с левой ноги. На поворотах он позванивал шпорами.
По команде сели за длинный стол и по команде встали. На обед курсанты получили теплую водичку, в которой картошка гналась за капустой, и вареную пшеницу.
Шурка не видел, что ел. Какая тут еда, когда кругом него сидят будущие, как и он, музыканты!
На железной койке был только матрац, набитый соломой. Курсанты укрывались шинелями — шинель под голову, под себя и сверху, и, хотя холодно было под короткой черкеской, давно Шурка не спал с такими удобствами.
Следующий день начался со строевых занятий на плацу. Шурка маршировал, а сам раздумывал, на каком инструменте играть ему. Он прислушивался к разным звукам, знакомился с разными инструментами. Не на серебряной же трубе играть ему здесь!
Больше всего понравилась Шурке валторна. Ее звуки будто шли из груди человека, мягкие и густые. Вот именно такого звучания не мог он достигнуть на своей трубе, когда хотел играть не сигналы, а для себя.
Но слишком замысловатым показался этот инструмент. Раструб обыкновенный, зато сколько тонких металлических трубок, примыкающих и обвивающих друг друга.
После строевых занятий и завтрака Шурка ходил по коридорам здания и прислушивался, как играли курсанты. У каждого инструмента свой особый голос. Вот завела свою журчащую песню флейта, рявкнула труба, закряхтел баритон. Шурка хотел еще раз услышать валторну. Он подошел к классу, где занимались валторнисты. Валторны звучали протяжно и печально, потом стали перекликаться друг с другом, зовя его издалека.
Александра Лавриченко вызвали в канцелярию, где собрались преподаватели, в военном и штатском. Его спросили, на каком он инструменте играл.
— Играл на трубе, на сигналке, немного на флигель-горне.
—- Гамму знаешь?
— Немного знаю. Меня комбриг учил.
— Тот самый, который послал тебя к нам?
— Тот самый.
— На каком инструменте хочешь учиться здесь?
— На трубе, на корнете и, если можно, на валторне, — ответил Шурка.
— А почему вы думаете, что нельзя на валторне? Вы трубач, а в старину трубачи играли на валторнах. Каждый валторнист есть настоящий трубач, — объяснил Шурке один из штатских.
На нем было длинное прямое черное пальто с бархатным воротником, в руке он держал высокую котиковую шапку. Его лицо было тщательно выбрито, седые волосы коротко острижены.
«Настоящий музыкант!» подумал Шурка и оробел.
— Так попробуем, как будет звучать у нас валторна. Подождите меня у класса, — сказал Шурке «настоящий музыкант».
По дороге Шурка узнал, что с ним разговаривал преподаватель Нагорный Михаил Николаевич, солист Мариинского оперного театра, лучший валторнист Петрограда.
«Это у Масалки и даже у Котовского таких преподавателей не было», думал Шурка, дожидаясь Нагорного. Нагорный появился с большим футляром в руке.
— Ну, прошу! — сказал он, открывая дверь. Шурка последовал за ним. В классе было пусто. На стуле стояла черная доска с начерченными на ней нотными линейками. Посредине комнаты — пюпитр для нот и второй стул.
— Ваша фамилия? — спросил Нагорный. Шурка представился.
— Откуда?
— С польского фронта.
— Воевал?
— Воевал.
— Хорошо. Ну, а теперь что, учиться? Хорошо!
Нагорный достал из футляра валторну. Пасмурный день отступил от нее. Валторна блестела, подчеркивая серость выкрашенных каким-то мутным цветом стен.
— Циммермановская валторна! — произнес Нагорный. — Возьмите инструмент. Начнем с того, как держать валторну. Локоть выше. Вот так. Правую руку сюда — к раструбу. Часто приходится рукой закрывать раструб, когда нужно сыграть фразу под сурдинку. Ну, а теперь попробуем извлечь звук, — продолжал Нагорный, размахивая рукой.
Ученик волновался. Какой же звук получится после стольких приготовлений? Он приложил мундштук, потом отставил его.
— Место мундштуку искать не надо. Он сам найдет свое место. Ну, а теперь вдохнем воздух!
Шурка набрал воздух так, чтобы показать свою силу. Грудь сразу приподнялась.
— Так, так. Если мы будем так дышать, то ничего не получится. Нужно брать воздух свободно, столько, сколько требуется, чтобы легкие не напрягались.
Снова Шурку учили дышать.
— Вы были трубачом на фронте. И во время стрельбы дуть приходилось? — спросил Нагорный.
— Приходилось.
— А не страшно там?
— Не страшно.
— Ну, а теперь попробуем извлечь звук.
Шурка покраснел и дунул в валторну так же, как в свою трубу. И сам испугался: валторна, певучая и нежная, затрещала от прикосновения его губ и будто выругалась с досады.
— Не так. Не надо так сильно языком ударять. Попробуйте мягче.
Шурка с отчаянием, сдерживая себя, выполнил указание учителя.
Звук получился другим.
— Так. Попробуем продуть гамму. Возьмем нотку. Протянем ее. Раз, два, три, четыре...
Нагорный ударял в такт ногой, подбадривая Шурку.
— Чувствуете, теперь не трещит. Нужно заниматься спокойно. Не передувать. Так. До... ми... соль... Не нужно плевать в инструмент. Зачем давите на мундштук? Нужно играгь мышцами губ. У вас губы тонкие, сильные. Тембр звука красивый! — продолжал Нагорный. — Ну, на первый раз хватит. Будете учиться играть на валторне, хорошо?
— Хорошо. — ответил Шурка.
— Валторну возьмите с собой.
Шурка вышел из класса. Его место занял другой курсант. Шурка бережно нес валторну. Он разглядывал ее, перебирал пальцами вентили, вынимал вставные трубки кроны. В карман черкески спрятал мундштуки от боевой трубы и нежной валторны.
...В холодном зале высокий худой мужчина обучал курсантов ритмике. Под звуки рояля курсанты шествовали по залу, то замедляя, то ускоряя шаг.
Преподаватель пения, тоже артист Мариинского театра, разучивал с курсантами «Дубинушку». Шурка же, что бы ни делал, думал только об уроке музыки. Он часами не расставался с валторной. Он дышал специально для нее. Среди всех звуков он слышал только свою валторну. Он играл негромко, следил за тем, чтобы не давить на мундштук, не передувать. И у него, фронтового трубача, уставали губы.
На одном из первых уроков Нагорный спросил его:
— А ты знаешь, что такое атака?
— Как же не знать! — И он рассказал солисту Мариинского театра, что такое атака, как в бою он следовал за комбригом и трубил, трубил...
Нагорный выслушал Шурку, остался доволен его рассказом, но сказал ему:
— А все-таки ты не знаешь, что такое атака. Атаки бывают разные. В нашем деле атакой называется прием извлечения звука.
И Шурка учился атаковать звук языком и струей воздуха. Он исполнял мягкую атаку, не прерывая струн воздуха; он упражнялся в звучащей атаке. Он учился управлять своими пальцами, нажимая на вентили валторны.
Шурка узнал от Нагорного историю своего инструмента.
Валторна звучала в сражениях индусов, римлян и греков. Валторна, превосходный никелированный инструмент, когда-то была у каждого охотника во время больших облав; валторна звучала в лесах, и эхо вторило валторне. Только тогда была она другой формы. Валторна, или, иначе, вальд (лес) горн (рог) — лесной рог. Вот точное название этого древнего инструмента.
...Чем дальше, тем увлекательней становились уроки Нагорного.
Высшей наградой было для Шурки, когда Нагорный радовался его успехам и одобрительно кивал головой.
— Я готовлю тебя для симфонического оркестра. Шлифуй каждый звук! Шлифуй и задумывайся, что выражает каждый такт, какие в нем чувства, — говорил Нагорный своему ученику.
Однажды Нагорный пригласил Шурку к себе домой. Он жил рядом с Мариинским театром. В этот день Нагорный получил паек и хотел как можно лучше угостить своего ученика.
Маленькая девочка, дочь Нагорного, с любопытством рассматривала лампасы на Шуркиных галифе.
Шурка вытащил патрон из гозыря черкески и дал девочке в руки.
— Не опасно? — спросил Нагорный.
— Без пороха, — успокоил Шурка хозяина, а сам смотрел по сторонам.
У внутренней стены стоял рояль, такой же, как в палаце польского помещика. Над роялем, в застекленной рамке, висел мандат, скрепленный размашистой подписью, в котором говорилось, что Нагорный имеет право пользоваться этим инструментом. Рядом с роялем стоял металлический пюпитр. У двери, выходившей на балкон, в порядке лежали дрова. На этажерке, на рояле и даже на полу лежали ноты.
Пожилая женщина поставила на стол блюдо с пшенными оладьями. Шурка пил морковный чай с жженым сахаром и сгущенным молоком.
«Вот бы раздобыть такую банку и всю ночь во время дежурства понемногу поглощать так, чтобы все время во рту сладко было!» размечтался Шурка.
Нагорный угощал, а Шурка не отказывался. Он пил один стакан сладкого чая за другим. Давно Шурка не ел вдоволь. После чая Нагорный усадил его в кресло, а сам достал валторну.
— Ну, что бы тебе сыграть? — спросил он. — И Бетховен, и Брамс, и Штраус писали для валторны. Особенно Бетховен любил валторну. Валторна украшает оркестр, она аккомпанирует певцу. В «Евгении Онегине» Татьяна ночью пишет письмо Онегину, и слышишь, как валторна прикована к ее голосу?
Нагорный запел, а потом сыграл несколько фраз на валторне.
— Слышишь, как широко и свободно льются звуки? Какая звучность, какая чистота!
Шурка слышал. Нагорный поразил его. Он никогда не думал, что можно так играть!
Нагорный достал из шкафа металлический рог.
— Вот смотри, ведь это тоже валторна.
Нагорный заиграл на роге. Шурка сразу представил себя в лесу. Будто все звери повернули головы навстречу звукам.
Шурка разглядывал фотографии на стенах.
— Узнаешь? — спросил его Нагорный. — Это я таким молодцом был. Видишь — фрак, белая грудь, а это лира золотая на бархатном воротнике. Я до сих пор свой фрак сохранил. Не всегда же будем в свитрах и валенках выступать. Вот совсем еще недавно матросы, солдаты да и другие музыку слушали и семечки щелкали, а шелуху в оркестр бросали. А теперь уже отучились... А вот это знаменитый пианист Антон Рубинштейн. Я однажды перед ним Квартет Роберта Шумана играл. Слушал он меня, глаза широко раскрыл, не поймешь — доволен или сердится. Кончил я играть, а он еще раз повторить просит.
— А у меня тоже ноты есть! Сочинения Бетховена. В Москве на толкучке купил, — признался Шурка,
— Ну, вот и хорошо! Храни их. Придет время, и Бетховена играть будешь. А знаешь ли ты, кем был Бетховен?
Нагорный подошел к шкафу, достал книгу, открыл ее и показал Шурке портрет скуластого человека с выпирающим вперед подбородком. Непокорные взлохмаченные его волосы были похожи на гриву льва.
— Людвиг Бетховен, — произнес Нагорный. — Сильный был человек, величайший композитор мира. Он тоже занимался гимнастикой и обливал себя холодной водой, как твой командир. Сильный был человек. На его долю много выпало бед и несчастья. В тридцать лет он оглох. Он не слышал, как звучали его произведения, когда их исполнял оркестр. Он много страдал, великий глухой музыкант. Но зато в нем самом кипела огненная страсть. Он никогда не сгибался. Посмотри на его лицо — какой открытый, огненный взгляд, какое мужество! И этот человек, переносивший нечеловеческие муки, славил борьбу и радость. Он победил страдание, несчастный, больной, но могучий человек. И, когда я слушаю его, я всегда думаю о тех, кто борется и побеждает. В прошлом году я играл его симфонии в честь стопятидесятилетия со дня его рождения. И в этом году ты услышишь их. Много тебе еще предстоит! Я вот все смотрю на тебя и себя вспоминаю, — продолжал Нагорный. — Каким я был мальцом, как учился я музыке, а когда пошел наниматься в театр — у товарища костюм одолжил, своего не было. Прихожу в театр, иду мимо зеркала, смотрю на себя, каков я молодец, гляжу и не узнаю, будто из воды меня кто вытащил — все висит на мне. Не взяли меня тогда в театр... Ждал я с нетерпением, когда настанет зима. Первое время играл в оркестре на катке. Холодно было, много холодней, чем в классе, а вот на холоде и играть я выучился... Жарко было от старания. Тоже воякой был... А вот в атаку не ходил. Чего не было, того не было.
* * *
Наступила очередь Шурки дежурить у входа в здание курсов. Он сидел на табуретке, рядом стояла приставленная к стене проржавленная берданка. С презрением поглядывал на нее Шурка: совсем бы убрать ее, чтобы не позорила. Берданка так проржавела, что Шурка не мог открыть затвор. Если бы видели его бойцы с таким оружием! Куркин бы его насмех поднял. Что делают и где сейчас котовцы?.. На дежурство Шурка брал валторну. А когда приходило время подъема, он на боевой трубе играл громкий сигнал. Многие курсанты ворчали на него: не дает лишней минуты поспать, никогда бы его лучше дежурным не ставили, петух в черкеске!
Курсанты — флейтисты, ударники, будущие капельмейстеры, — кроме игры на инструментах, кололи дрова, занимались ритмикой, а после занятий грузили баржи. По вечерам расходились — кто на концерты, кто в Мариинский театр, а кто в цирк Чинизелли. Они заполняли партер, бывшую царскую ложу и кресла, обитые красным бархатом.
Часто ходил в цирк и Шурка. Он познакомился со всеми наездниками, выступавшими на арене. Его пропускали и на конюшню. Шурка скучал по Белъчику и баловал других коней, припасая им что-нибудь вкусное из скудной курсантской кухни.
Он охотно посещал и цирк и Народный дом. С высокого яруса Мариинского театра он смотрел обычно не на сцену, он забывал про спящую красавицу или Раймонду, а следил за оркестром и движениями валторнистов, среди которых первым сидел Михаил Николаевич Нагорный.
И сам Шурка готовился к публичному выступлению. Курсанты-валторнисты на зачете должны были исполнить сочинение Нагорного, написанное для четырех валторн.
В зрительный зал курсов снесли все скамейки, стулья и табуретки. Слушать пришли родители петроградских ребят, младшие и старшие братья и сестры, гости из детских интернатов, музыканты с Балтийского экипажа... Сидячих мест нехватало.
...Шурка вышел на сцену. Для этого случая он достал из сундучка новый польский ремень и начистил сапоги.
Валторны вступили все вместе. Шурка услышал, как слегка задрожала его валторна. Он быстро вдохнул воздух и еще больше заволновался.
Когда валторнисты кончили играть, какие-то старички, должно быть тоже музыканты, долго жали руку Михаилу Николаевичу.
Нагорный заранее сообщил Шурке, что объявлен концерт из произведений Бетховена.
Шурка пришел в зал задолго до начала. Вся сцена была уставлена пюпитрами. Служители внесли контрабасы. Какой-то старичок раскладывал ноты.
В зале было пусто, таинственно и прохладно. Потом, рассеяв полумрак, зажглась люстра, заблестели хрустальные гирлянды. Один за другим на сцену вышли оркестранты. Они занимали свои места, разглядывали ноты на пюпитрах.
Впереди, по обе стороны от дирижерского пульта, расположились скрипачи. А за ними с одной стороны виолончели и грузные контрабасы, а с другой — медь: альты и трубы; за гобоями, флейтами разной величины, кларнетами, фаготами и контрафаготами ряд валторн, за ними -раздвижные тромбоны. В последнем ряду, у стены, стояли тимпаны, большой и малый барабаны.
Шурка смотрел на музыкантов. Они не торопясь вынимали из футляров инструменты, не обращая внимания на зрительный зал и сияние люстр, продували инструменты и о чем-то, наклоняясь, говорили между собой. Шурка думал, разглядывая музыкантов: «Сколько надо было им учиться играть, прежде чем иметь право занять место в таком оркестре!»
Зал наполнялся людьми. Много среди них было пожилых мужчин и женщин с биноклями в руках. Они медленно шествовали по залу, оглядывая публику, а когда встречали знакомых, задерживались в проходе и долго раскланивались друг с другом. Но больше всего в зале было матросов в распахнутых куртках и красноармейцев. Входили в зал и знакомые по курсам и ребята из флотских музыкантских команд.
Вдруг музыканты замолкли и насторожились. Затихло и в зале. Осторожно, стараясь не задеть пюпитры, прошел дирижер. Он встал на возвышение. Все взгляды были прикованы к его поднятой руке. Шурка видел только его спину и длинные гладко причесанные волосы. Вот он покачнулся и взмахнул палочкой.
Музыка сразу заполнила зал. Она заполнила складки штор, спадавших с окон, она достигла люстры на высоком потолке, раскачивая хрусталь.
Шурка следил за инструментами. Ему трудно было охватить все то, что одновременно происходило в оркестре.
Вот задрожали скрипки и понеслись смычки, распиливая воздух. Звуки меняли аллюры, они неслись рысью, переходили на шаг, а потом в карьер. Мелодии перебивали друг друга, сталкивались и расходились.
Вот скорбно зазвучал маленький гобой. Вму ответили виолончели. И в этом белом залитом огнями зале Шурка услыхал шорох тихого украинского вечера, грустного и туманного... На несколько мгновений воцарилась тишина, а потом музыка полилась Днепром. Шурка забыл об инструментах. Волны музыки подхватили его и понесли. Вот поднялись валторны. Вначале они вторили скорби, а потом зазвучали смело и воинственно. Звуки закипели и забурлили. Они устремились ввысь, точно человек поднялся с земли, выпрямился, зашагал.
Вот вырвались вперед трубы. Шурка услышал кавалерийскую атаку. Он услышал голос своей боевой трубы. «Ведь это про нас!» подумал он. И даже сердце забилось. Музыка мчалась по полю битвы.
...В грохоте и ликовании прозвучал последний аккорд, и дирижер с разметавшимися волосами с яростью захлопнул партитуру.
Шурка сидел неподвижно, усталый, точно после тяжелой работы. Но нет, он не устал. Он готов был слушать еще и еще этот оркестр, сочинения великого Бетховена, силу и власть которого Шурка так трепетно испытал на себе.
Утомленный, вернулся он к себе. Он лег, накрылся черкеской и долго не мог уснуть. Музыка продолжала звучать в ушах. Звуки сплетались и расплетались в самых неожиданных сочетаниях.
Ему казалось, что он не спит. Но что это?
...Вдут всадники. Колышутся травы кругом. Полигон, знакомый с детства, тянется далеко-далеко, сливаясь с другими полями, со степью и лугами.
Где-то вдали играет симфонический оркестр. Он слышит музыку — музыку Бетховена, а комбриг вынимает из ножен клинок дамасской стали, наклоняется и приказывает протрубить тревогу.
Мишка-знаменщик поднимает знамя.
Та-та-та, — поет боевая труба.
Бригада несется карьером. Впереди Котовский. Бойцы пробивают дорогу клинками, падают и снова поднимаются, устремляясь к тому будущему, которое он так ясно увидел, услышал и ощутил...
Всадники подъехали к цветущему полю. Спрыгнули бойцы с коней и пустили их на майскую траву. Со всего мира идут сюда музыканты. Они несут золотые арфы и тихие виолончели. Они идут сюда со всех сторон — тысячи барабанщиков, скрипачей, флейтистов, черные, желтолицые. Сверкают на солнце валторны...
Малайцы пришли сюда со своими дудками, китайцы подстелили под себя цыновки; пришли сюда и арабы в чалмах, индусы в перьях; музыканты с шарфами вокруг шеи перебирали струны широких цитр.
Со всего мира собрались музыканты, трубачи и горнисты. Среди них Масалка с желтой трубой, Котовский с флигельгорном, Нагорный с валторной и он, Шурка, с валторной и серебряной трубой. Старик-сторож покинул свою будку у железнодорожного полотна и тоже пришел сюда со своим медным рожком. Собрались сюда и местечковые музыканты, игравшие на свадьбах, пастухи с самодельными инструментами.
Дирижер стоит на высоком холме. Он виден всем. Вот взмахнул он рукой, и грянул торжественный гимн, исполняемый армией музыкантов всех народов на всех инструментах, существующих в мире.
До утра мерещились Шурке старые и новые друзья, звучали давно знакомые и совсем новые для него мотивы.
* * *
Шурйа, как и многие, ждал этого дня.
Первое мая 1921 года. Люди заполнили улицы и набережные Невы, Фонтанки и Мойки.
Небо над городом было чистым и прозрачным; как последние талые льдинки, носились в нем мягкие облака.
Весна и кумач, флаги и полотнища украсили город.
Солнце освещало фасады домов. Как веснушки, на многих зданиях виднелись следы от пуль.
На ходулях разгуливали тощие лорды в цилиндрах и толстые попы в рясах, будто сошли они с огромных плакатов прямо в толпу.
Люди в этот день были особенно веселы, а их еще веселили актеры, разъезжавшие на разукрашенных трамваях.
...Вот идут женщины, стриженные как мальчишки. Не скоро отрастут у них кудри и косы. Они вместе с другими поют «Варшавянку»:
В битве великой не сгинут
бесследно
Павшие с честью во имя идей —
Их имена с нашей песней победной
Станут известны мильонам людей.
Шурка весь день был на улице. Он играл в сводном оркестре во время прохождения войск.
Вечером во дворцах начались грандиозные балы. В залах, носивших имена императоров и цариц, среди колонн, украшенных красными флагами, мелькали матросские бескозырки, фуражки, красные платочки девушек.
Шурка готовился отколоть украинского гопака, как вдруг, обернувшись, заметил у колонны человека в выцветшей гимнастерке, который пристально смотрел на него. — Рубакин! Фома! — крикнул на весь зал Шурка.
— Я вижу, ты и здесь не плошаешь, — сказал Сников и протянул руку трубачу.
Шурка накинулся на него с расспросами про братву, комбрига и Бельчика.
— Да ты подожди, подожди! Вот поеду, обо всем узнаю. Я ведь сегодня последний день в Петрограде. Получил телеграмму — Котовский вызывает на новый фронт.
— На новый фронт?
— Да! Придется догонять. Слыхал, кулаки в Тамбовской губернии восстали, антоновцы? Завтра еду в город Моршанск.
— Моршанск? — повторил Шурка. — А я как же? Почему же я не получил телеграмму? — Шурка с завистью смотрел на Сникова. — Кто же вместо меня будет?
Опечаленный возвращался Шурка. Там, за незнакомым Моршанском, большое дело предстоит, если бригаду с Украины вызвали, большая игра на боевой трубе, думал он. А ему перед пюпитром этюды разыгрывать... Тоже котовец! Звуки валторны сразу точно захрипели и потеряли свою чистоту.
...Ночью Шурка проснулся. Он сел на кровати и обдумывал весть. Завтра отходит поезд на Моршанск. Он условился со Сниковым проводить его и передать письма Алику и Куркину, который так и не прислал обещанного лисьма. Как же быть? Остаться? А там Котовский и все боевые товарищи будут без него врагов крошить?
Шурке захотелось снова мчаться на своем Бельчике. Ему даже послышалось, будто конь ударил копытом. Шурка вскочил с койки. «Еду!» решил он и сделал несколько шагов вперед.
— Еду, еду!— повторял Шурка вслух. Сразу стало легко, спать не хотелось. Скорее бы утро!
Шурка разыскал начальника курсов. Тот не сразу разобрался в необычайной просьбе молодого музыканта.
— Что, разве без тебя там не обойдутся?
— Какие теперь мне занятия! Котовский все равно телеграмму пришлет, а так я приеду как раз во-время. А как разобьем их, сразу вернусь, — убеждал Шурка начальника, пока он наконец не дал согласие откомандировать его обратно в бригаду.
Шурка прибежал к себе, собрал свои вещи — книгу с тисненной надписью: «Бетховен», нотные тетрадки — в один сверток. Собирался как по тревоге, а потом с нетерпением дожидался наступления утра.
Делопроизводитель выписал Шурке проездной документ. Прощаясь с товарищами, он, не задумываясь, с гордостью объяснял:
— Меня Котовский на фронт телеграммой вызвал.
По дороге на вокзал Шурка зашел к Нагорному попрощаться перед отъездом. Снова девочка играла патронами, вынутыми из гозырей черкески. Нагорный сокрушался. Он готовил своего ученика в симфонический оркестр. Из него вышел бы отличный валторнист!
— Ну, вояка, дай слово, если вернешься невредимым, снова возьмешься за валторну. Я понимаю тебя и, может быть, на твоем месте сделал бы то же самое. Я вспоминаю, великий композитор Лист писал...
Нагорный порылся в нотах, нашел какой-то листок и торжественно прочитал:
— «Человек недолго довольствуется тихим счастьем на лоне природы, и, как только раздается первый призывный звук трубы, он стремится вперед, какова бы ни была ожидающая его борьба, и стремится с полным сознанием и полной верой в свои силы».
На прощанье Нагорный попросил передать поклон Григорию Ивановичу Котовскому.
...Фома Сников стоял у открытого окна вагона и смотрел на перрон. Еще издали он увидел Шурку и замахал ему рукой.
— Сюда, сюда! Долго ты письма пишешь! Трубач протянул Сникову свой сверток.
— Это что же, целый багаж! Кому? — удивился Сников. — А письма где?
— Со мной. Не найдется ли там для друга местечка? Тоже едет в Моршанск.
Сников положил сверток на третью полку и снова высунулся в окно.
В это время Шурка уже вошел в вагон и стал за Сниковым.
— Я здесь! — окликнул он его. Сников обернулся.
— Чего смотришь? И у меня такой же. Шурка протянул изумленному попутчику свой проездной документ, на котором старательным почерком было выведено: «Станция Моршанск».
Сников и Шурка узнали в Моршанске, что только вчера выехали отсюда «бессарабские казаки».
В одном из ближайших от Моршанска сел они догнали обоз бригады.
Бойцы не верили глазам своим: откуда это появился трубач?
— Шура! Ну, что там в Питере?
— Тут были без тебя трубачи. Да как с комбригом в бою побудут, на другой день удочки сматывают.
— Шурка нашелся!
Оников и Шурка разузнали расположение полков и, получив в обозе лошадей, отправились дальше.
Полки уже перешли в наступление. Где-то невдалеке шел бой.
...Шурка услыхал: откуда-то издалека доносятся звуки марша.
— Слышишь? — спросил он своего спутника.
— Гремит! — ответил Сников.
Они пересекли открытое поле. Оглушительный залп на время заглушил музыку, но потом она стала более явственной и близкой.
Дорога проходила у подножья высокого холма. В стороне, в зарослях кустарника, стояли коноводы.
— Шурка! Чорт! И Фома с тобой! — несказанно обрадовавшись, воскликнул Куркин.
К Первому мая он побрился, и волосы еще не успели завиться на его лице. Всадники слезли с коней, передали их коноводам. Куркин же притянул к себе Шурку, вытер губы рукавом и чмокнул его в подбородок.
Шурка и Сников взбежали на холм и увидели необычайное зрелище. Совсем рядом расположились батарея и духовой оркестр.
Батарея вела огонь под марш. Орудия включились в оркестр, как самые громкие басистые и раскатистые инструменты.
Да, это был оркестр! Из зияющих глоток духовых инструментов, как огонь из орудий, вырывалась и била по врагу музыка. Она высекала из бойцов невиданный прилив сил, делала клинки более острыми и беспощадными.
О холма хорошо во все стороны была видна местность. Антоновцы сбились в кучу, не зная, куда деваться. Огонь батареи преградил им путь. Снаряды попадали в цель. Враги рассыпались по всему полю. Каждый из них думал теперь только о спасении собственной жизни. Котовцы гнали их к реке, изгибавшейся по долине. Видя, что пришел конец, бандиты отстреливались, прикрывая своим главарям переправу через речку. Батарея перенесла огонь.
Снизу доносился лязг и свист клинков. Раздавались крики. Но все это прикрывал оркестр медным голосом труб.
Вот по полю напрямик к переправе промчался Котовский.
— Здорово! — крикнул Сников.
Шурка вздрогнул. Он впился глазами в Котовского. Он точно слышал, как дышит сейчас Котовский и пофыркивает конь. Шурка, не помня себя, сбежал с холма. Сников следовал за ним. Они вырвали из рук подбежавших к. ним коноводов поводья, вскочили на коней и помчались к реке, туда, где шла рубка.
— Не вытерпели, как будто не успеют! — поругивал их Куркин.
А они мчались, обгоняя друг друга. Серебряная труба на шнуре качалась за спиной трубача. Они обнажили клинки и врезались в бой.
Бой длился недолго. Сотни бандитов покрыли берег своими трупами. А с теми, кому удалось бежать, еще рассчитаются конники. Новый поход по тропинкам и лесным дорогам только начался.
Шурка вложил клинок. Он раскраснелся и нажимал на шенкеля. Сейчас бы сыграть отбой и сбор... Бойцы уже повернули коней и ехали шагом.
Первым заметил трубача командир полка Пономаренко.
— Архангел Гавриил явился! Говорил я тебе, не езди. Такой бой, а трубы твоей не слыхать. Зато оркестр у нас боевой! — кричал он Шурке.
Но Шурка словно не слыхал его слов. Он увидел белого коня с серыми пятнами и помчался ему навстречу.
— Бельчик! Бельчик! — звал его Шурка.
Конь заржал и рванулся на его клич. Он подергивал голову в сторону трубача. Пришлось его всаднику спрыгнуть. Он нехотя передал разгоряченного Бельчика старому котовцу — пятнадцатилетнему трубачу.
Сников подъехал к Котовскому, осадил коня и отрапортовал:
— Товарищ комбриг! Явился по вашему вызову.
— Сников! Фома! Ну, что нового в Петрограде? Погоди, погоди, а это что за виденье? — Котовский скомкал большой белый платок, которым он вытирал лоб. — Так и есть: Шурка-трубач и уже на Бельчике!
Шурка подъехал к Котовскому, остановил Бельчика. Всадники спрыгнули с коней. Котовский схватил Шурку, приподнял и поставил на землю.
— Молодец! Сам приехал, и труба с тобой. Не хотел я тебя с занятий срывать. Ничего, Ш-шура, ты свое возьмешь, выйдет из тебя отличный музыкант. Сников! Тебе принимать полк. Давно ждали тебя.
Котовский подошел к холму.
— Музыканты! Что же ждете? Туш, да погромче — комиссару и трубачу!
Прозвучал туш. И тотчас же музыканты получили от Котовского новый приказ:
— Ребята! А теперь что-нибудь повеселей!
Утомленные музыканты подбодрились и заиграли плясовую. Да так заиграли, что внизу загарцовали кони и фуражки на бойцах сами сползли набекрень. А когда замолкла плясовая, Котовский кивнул головой трубачу. Шурка вскочил на Бельчика, поднял сверкающую трубу, к полилась над полем боевая песня:
Слушайте, всадники-други,
Звуки призывной трубы...
__________________________________________________________________
Ребята! Напишите нам,
понравилась ли . вам эта книга.
Укажите свой адрес, имя. фамилию и возраст.
Наш адрес: Москва 12, Малый Черкасский пер., д. 1. Детиздат, Массовый отдел.
__________________________________________________________________
ДЛЯ СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА
Ответств. редактор И. Резникова.
Художеств. редактор П. Суворов. Переплет Я. Литвака. Технич. редактор З. Тышкевич.
Корректоры С. Либова а С. Боровская. Сдано в производство 22/VIII
1940г. Подписано к печати 21/ХI 1940 г. Детиздат № 2752. Иадекс Д-7. Формат 84 X 108 1/32. 8,5 печ. л. (7,8 уч.-изд. л.) 36608 зн. в
печ. л.
Тираж 10000 экз. А33132. Заваз № 1435.
Фабрика детской книги Изд-ва детской литературы ЦК ВЛКСМ. Москва, Сущевский вал, 40.
В случае обнаружения дефекта просим
вернуть экземпляр для обмена по адресу:
Москва 18, Сущевский вал, дом № 49. Фабрика детской книги. Телефон К 5-08-50.